Борис Минаев - Мягкая ткань. Книга 2. Сукно
Даня посмотрел на него с жалостью.
Он хотел объяснить этому взрослому, сильному, талантливому, возможно даже умному человеку, что он все-таки, в каком-то большом смысле, ужасно, ужасно глуп, но не смог – что-то его остановило. Даня хотел сказать, что дело совсем не в народе, не в его нравственных силах и не в его вере в справедливость, а в том, что Россия сейчас – как пробирка, в которой ставят химический опыт, и что кислота разъедает ее, а щелочь – объединяет, что дисперсный процесс не может быть бесконечным, когда все клетки, все поры единого организма воюют друг с другом, что даже белые генералы, вместе воевавшие против немцев, бывшие боевые товарищи, не могут договориться между собой, а ведь это лучшие, самые честные люди империи, а что уж говорить о людях, чьи политические взгляды разнятся, о людях куда более мелких, обо всех этих бывших членах Государственной думы, которые с налитыми кровью глазами говорят, говорят, говорят, по-прежнему говорят, взгромоздившись вместо трибун на какие-нибудь расшатанные стулья, а что говорить об этих народных республиках, этих народных восстаниях, у каждого из которых – свой Пугачев, свой царь, своя высшая инстанция, которая ни за что не хочет быть низшей, об этих республиках, величиной в три волости или два уезда, что говорить об этих «народных армиях», где невозможно подсчитать количество бойцов, сегодня они есть, а завтра уже нет, которые разбухают, наполняя собой пустое пространство, как биологические микроорганизмы, а потом скукоживаются, исчезают, растворяются в щелочной среде, что говорить об этих талантливых самородках, которые возглавили эти восстания, эти армии, эти республики, неспособные ни победить, ни проиграть, что говорить о Махно, который лично пристрелил атамана Григорьева, пристрелил не только за предательство, за пьянство, за еврейские погромы, за внутреннюю слабость и трусость и внешнюю жестокость, но и за то, что он для него был опасен, что говорить об этой воле к справедливости, которая вдруг обращается волей к власти, что говорить об этом атамане Григорьеве, который, будучи талантливым военачальником, предводителем огромной армии, крестьянским революционером и великолепным организатором, способным пойти походом на Венгрию и Румынию, захватить пол-Украины, блефовать с Петлюрой, Деникиным и Троцким, посадить свою армию на двадцать поездов и разослать их по огромной территории, который писал универсалы, способные изменить ход истории, но был при этом психопатическим алкоголиком, который распускался до истерики, плача по ночам и расстреливая своих друзей, вместо того чтобы застрелиться самому, психопатическим алкоголиком, который из-за неврастении уже не мог покинуть своего села, потому что ему было страшно, и лишь в минуты высшего невротического пика вскакивавшего на коня, чтобы вести за собой полки, что говорить обо всех этих людях, которые органически были не в состоянии сплотиться или просто выступить единым фронтом и делились на клетки, на споры, на кусочки, на капли, в то время как большевики щелочью выжигали пространство, делая его вновь единым, только у них была страшная иерархическая дисциплина и только они строили одно государство, одну систему, одну машину, одну идею, – все это хотел сказать есаулу Даня, но вдруг остановился и просто спросил:
– Постойте, но ведь вы же не из-за этого разговариваете? Со мной.
– Что не из-за этого? – удивился есаул.
– Не из-за мануфактуры.
– Конечно, из-за мануфактуры. Из-за чего же еще? Я же сказал, это ваш единственный билет.
И дальше Почечкин много и подробно говорил о том, что как раз мануфактура, стоящая на реке, и является той самой «кузницей свободного труда», которую он мечтает построить в народной республике, чтобы все увидели, как возможно построить свободное производство без паразитических классов, но и без участия «властительных» органов, то есть без государства, что вольный труд сознательных тружеников возможен без собственников, без управляющих, без надсмотрщиков, без капиталистов, живущих как нахлебники, как трутни, как кровососы. Постойте, но постойте же, засмеялся Даня, но если вам нужны только рабочие, то зачем же я, не передергивайте, строго сказал Почечкин, на первых порах рабочие действительно не могут обойтись без грамотных инженеров, но потом они сами станут грамотными инженерами, но для этого их нужно послать учиться, в Москву, в Питер, в Харьков, ну да, еще и в Клермон-Ферран, в Сорбонну, в Берлин, не без иронии добавил Даня, бросьте, бросьте, замахал на него растопыренными пальцами есаул Почечкин, мы здесь, прямо здесь построим наш народный университет, здесь будем учить рабочих, прекрасно, отозвался Даня, и все-таки я не понимаю, что вы не понимаете, закричал Почечкин, я не хочу вас расстреливать – именно для того, чтобы вы рассказали другим, что вольный труд возможен, что труженики сами могут производить свой продукт и продавать его, и жить плодами своего труда, и не зависеть ни от какого государства, ни от старого, ни от нового, нет, твердо сказал Даня, тут что-то не так, вы что-то от меня скрываете, у вас какой-то другой план, ему уже стало совсем смешно, он словно играл в игру, и игра была страшная, но интересная. Да ничего я от вас не скрываю, устало сказал Почечкин, я знал вашего отца, он был управляющим у нас в имении, честный человек, хотя и служил эксплуататорским классам, но он дал в долг, дал в долг, дал в долг… звенело у Дани в ушах, неужели все так просто, в память о нем, конечно, я не хотел бы вас расстреливать, но я должен, чтобы сохранить единство, здесь не любят евреев, не любят коммунистов, а вас взяли с поличным, все знают, что вы коммунист, что вы агитировали на железной дороге, что у вас задание, шила в мешке не утаишь, комиссаров мы не пускаем, мы не можем их пускать к себе, иначе все кончится, все рухнет, поэтому, понимаете, у меня есть единственный выход, я должен это сделать, и я это сделаю, я вас расстреляю, но только в том случае, если вы не согласитесь служить народной республике, а вы не согласитесь ей служить, и тогда, понимаете, тогда вас кто-то должен спасти…
– Вы о чем? – спросил Даня, медленно бледнея.
Портной Штейн (Марк Мойшевич), поддавшись в конце 1918 года настойчивым уговорам двоюродного брата и его супруги, переехал-таки из родного Петербурга на юг. В морской город Николаев. Он, конечно, отлично понимал, что петербургскую квартиру все равно отберут, но ключи отдал на хранение в надежные руки, какие-то небольшие ценности заложил в тайник на кухне, а остальное: некоторую мебель, белье и одежду, столовую посуду, книги, и даже пару картин – попросил дворника перенести в дальнюю комнату и также запер ее на ключ. Этот ключ он решил оставить себе, положил в потайной кармашек и застегнул пуговку, но когда уже решено было вместе с женой и дочерьми «присесть на дорожку», все-таки не выдержал и заплакал.
Штейн быстро умер там, в Николаеве, простудился, заболел и умер, не выдержало старое сердце, и сестры сразу разъехались – Таня повезла мать в Москву, к дальним родственникам, Вера умчалась в Киев к своему доктору, а Надя оказалась в Одессе, где и встретила вдруг Даню Каневского. Она плохо помнила, как это все получилось. После смерти отца она была как в тумане, ничего не понимала: мать рыдала, Таня беспрерывно кричала на нее, проклиная сестрицу Веру и ее скоропостижный отъезд, есть им было почти нечего, носить тоже. Надя надевала самое нарядное, потому что так она выглядела более прилично, и допоздна бродила по опасным, затаившимся улицам, сквозь конные отряды и толпы бродяг-беспризорников в роскошном платье, которое сшил ей на выпускной бал отец, не вытирая слез, не выпуская из рук зонтик, кружевной белый зонтик от солнца, единственное ее оружие, которым она могла отбиваться, она на последние деньги села на поезд до Петербурга, там все-таки оставались гимназические подруги, но ехать почему-то надо было через Одессу, поезд остановился немыслимо надолго, она пошла гулять, не выдержав ожидания, и опоздала. Теперь у нее не было ничего, ни вещей, ни денег, ни еды, а в Одессе было хорошо, несмотря на периодически возникавшую беготню и стрельбу, все были в белом (по крайней мере, ей так показалось) – мужчины, дети, дамы и девицы, все гуляли, все сидели в кафе, все кричали: «Человек! Подойдите!», в Горсаду играла музыка, духовая, легкая, на Ланжероне купались, на дачах возле Французского бульвара жили петербуржцы и москвичи, какие-то знаменитости, которые снимали фильму, Надя ходила смотреть на них, она часами бродила вдоль моря, спала на пляже и рисковала стать легкой добычей каких-нибудь биндюжников или матросов, она ничего не ела уже два дня и пила из фонтанов, но однажды ее встретил Даня и просто спросил, кто она такая и не нужна ли ей помощь.