Том 2. Проза - Анри Гиршевич Волохонский
Вот туда-то мы и разъехались. Кодекс похрустывает, как хворост:
— Я думаю, что римский папа — прямой антихрист[14].
— А я, — говорит, — нет, я думаю иначе, у меня тут особое мнение, в корне отличное от любой латинской блудницы. Я думаю так: что александрийский папа, вот он — антиохийский дьякон[15], а народ-рогоносец — удод-бородоносец, уродец, броненосец и бабирусса!
Сейчас самое время учинить страшный суд над Колобком-болобком:
— Чем оправдаешься, о податливая сфера? Вот я смотрю тебе прямо в печатный пряник — есть у тебя совесть, — спрашиваю, — клёцка ты этакая?! Да у тебя и шеи-то нет, а туда же — в Швейцарию[16]…
Придержать бы, конечно, курочку рябу[17], а то с инквизицией нам еще долго предстоит разбираться. Нельзя утверждать, что он, как и все они, ударил по лазарю[18], однако где-то в глубине души и в нем таилась эта самая рябая образина. Нет, вы только подумайте! Бить хвостом по золотым яйцам![19] Это не здесь, это из прошлых жизней…
Гиена за истреблением падали переползла на слизней: вот басня:
Национальная специальность
(Басня)
Есть множество вещей, нелепых по природе.
Одна из них есть узник на свободе.
(Из цикла «Народы и ремесла»)
Или вот, из высокого источника:
Шесть дней подряд не лги
и не прелюбодействуй
И, знаешь, — не кради…
В седьмой совсем бездействуй
и не смей парить серенького
под бородой престарелой молочницы[20].
Тут о Достоевском стоит остановиться — чего-то и было в нем, как верлибра в четырехстопном ямбе. Все же лучшая строка в девятнадцатом веке принадлежит его перу:
…и интересней вдвое стала…
Но для этого требуется подлинная работа ума, ушами же можно пользоваться как руководством: не обойтись ведь телеге интеллекта без хоть маленькой такой пони.
1928
432. НАБОКОВ И МИФ ЛИЧНОСТИ
Того не принято в нашем братстве, чтобы прикасаться к инструментам в пустой мастерской, когда хозяин отсутствует. Поэтому я не намерен описывать его мастерские приемы и вообще разбираться в его блистательном мастерстве. Я не буду выставлять из рам зеркала в опустелом доме отца «Лолиты», не стану выметать из углов мелкий маргарит марфинькиных садов, звенеть инкрустированными ножнами от фамилии Тальбот в знаменитой поэме «Список учеников ее класса»[21].
Как можно чужими словами говорить, например, об отдувающемся откровении «уотерпруф» на берегу дна Ланселотова озера — могилы и колыбели, где лежит, покачиваясь, та — бронзовая седая красотуля, которую задавил почтовый вертолет? И осталось от ее любовного отчаянного движенья одно лишь средство или механизм для полета любви на крылатых колесах по глянцевой карте преисподних штатов и по их примечательным местам.
Разве намекнуть, что бесформенный Лужин ушел в квадрат? — И не много, и предерзко. Ведь квадратные окна — это всего лишь избитые клавиши клавесина нынешней нашей серо-чувствительной лирики с ее обидой на жизнь и безвкусными опасениями. И я боюсь обмануть зрителя аналогиями слишком очевидными, чтобы быть подлинными, — как иные говорят о сходстве стиля с Буниным или с Белым.
В самом деле — кто из них позволил бы веселенькой старой Гейз так прозрачно сыграть в ящик для писем?
Проще называть вещи, чем пытаться объяснить необъяснимое.
Вот — нагоняющий сон, самое сонную болезнь, убийственную нагану, брат прославленной мухи це-це, ползущий по цветным стеклам на тонких ножках летучий живой изумруд Цинциннат Ц. Смертный сон под красным цилиндром. В нашей коллекции оружия все равно нет барабана, который мог бы его разбудить. Так не лучше ли и нам с тобою, читатель, тоже уснуть и общим храпом изобличить гносеологическую гнусность критической дозы право-левого литературного снотворного? Вряд ли ты серьезно надеешься найти здесь малый трактат «Химия яхонтов». Есть какая-то злорадная низость в подобных объяснительных записках.
Набоков потому так весело смеется над Фрейдом, что ему знакома истинная высокая тайна человеческого лица. Раз так — что ему ползучие грезы души или плоского извилистого тела.
…Пусть осторожный задумчивый мальчик, недовоплощенный Зигфрид, победитель чудовищ и друг королей, валетов и дам, Сигизмунд девяток и пешек, в лучшем тесноватом квартале самой блестящей из всех балканских столиц действительно подвергал себя сонной мечте, наблюдая папашино самолюбование толстым Сфинксом на окраине стриженого Бельведера. Это — его собственность, это его частное дело. Набоков справедлив, когда говорит, что мы не обязаны грезить так уж совсем по-фивански. Беотия всегда была славна грубыми нравами, прочными стенами и простоватым бытом мысли. Мальчугану, ставшему профессионалом, нетрудно было заставить тамошнее развесившее уши население легко забыть конец эдиповой драмы — самоослепление отгадчика.
— Вон идет сновидец…
Что же нам шевелить пальцами в золоченом мозгу свободного человека? Зачем искать в сундуке с драгоценностями ответа на Панургово вопрошание? Ныне в мире стеклянных стен — кто способен еще принять полноватую мамочку за худенькую новобрачную?
— Тринк! — это сказала Бутылка, а не холодный белый дядя. Пусть, однако, привередливость не отвлекает нас от сновидений значительно более пышного невольничьего рынка. Если мы захотим найти тайное прибежище в нашем тонкостенном мире, построенном или сотворенном по образу раннегуманистической пифии Бакбук, нас могут позвать нырнуть туда, где — все помнят — гнуснейший Гумберт Гумберт вожделел осязать виноград ее легких. Расположиться за решеткой собственных ребер. Пусть это легкое заключение неловко называется предварительным — предваряющим казнь. Здесь мы сразу же встретим все того же тонконогого Ц. Ц., к которому входящая навестить родня приносит заодно с собою и мебель. Попробуем поразвлечься — сплясать венский вальс с надзирающим рассудком, станем лобызаться с ведущим подкоп палачом — совестью. — Но мне сразу же становится неловко. Набоков угадал: мы пришли к нему с собственной мебелью.
Стало быть, наше мнимое, как философ на троне, уединение с самим собою может натурализоваться, лишь если водрузить на верх тела упомянутый головной убор — красный цилиндр. Только оттуда — с этой кафедры — мы будем способны издавать голоса «похожих на нас людей» или хотя бы их различать. Так мы оказались в обществе частичного самоубийцы — анаграмматического Клэра Квинсли, долго не умирающего от пуль борца Г. Г. за свободу личной жизни стихии Ку-Ку. Здесь стоит, право, предупредить созерцателя, что грязномыслие о Скорбящей Лолите помещает себя в раствор черной лжи. А кроме того — оно ничего не поймет в лучшем романе Набокова.
Сам