Очень холодные люди - Сара Мангузо
Мы припарковались перед небольшим магазином, прямо за синим почтовым ящиком. Остаться в машине мама не разрешила и велела идти за покупками с ней. Я даже не стала смотреть, как девушка-кассир вбивает цены своими быстрыми пальцами. Я отвернулась, встала к ней спиной и пыталась повернуться лицом в ту сторону, где его никто бы не увидел. Хотелось закрыться. Все думала: это наказание такое?
* * *
Чаще всего это Эмбер приходила ко мне, потому что дома были только мы с мамой. Я бывала у нее редко, но это всегда становилось событием. Как-то мы с соседскими детьми пошли к ним за соусом. Каждому выдали по ложке и миске томатного соуса. В комнате было темно и шумно, в доме кипела жизнь.
У Эмбер была племянница нашего возраста, и мы играли втроем. Сестры Эмбер были старше нас. Они сидели на бетонных ступеньках и толстыми палками мешали повыдерганную траву в пластиковых контейнерах с зеленеющей водой. Пытались сделать настолько зеленую воду, насколько возможно. Как по мне – детский сад, но по лицам было видно, что для них это работа, а не игра. Они больше не считали себя детьми.
По дороге из школы мы с Эмбер подгоняли друг друга щипками. «Ну, вперед!» — хихикала я. – «Дорогу высшему обществу!» Я сказала это не подумав. Просто хотела, чтобы она пошла впереди и было удобнее щипать.
«Я не из высшего общества, – сказала она, глядя мне прямо в глаза. Спокойная и уверенная в том, что хочет сказать. – Я из низшего общества, и знаешь что? Я этим горжусь».
Уверенность переполняла ее.
На долю секунды – короткую, как вспышка, – мне стало за нее стыдно. Потом мне стало стыдно за себя: что живу в этом городе, что притворяюсь «своей».
Примерно на полпути из школы между домами и баптистской церковью было болото размером с три дома. Там, посреди полевых цветов и рогоза, пятеро мужчин в рабочей одежде и резиновых сапогах рыли яму. Эмбер спросила у них, что они роют. «Бассейн», – сказал один, широко улыбаясь.
Мне никогда не запрещали говорить с людьми, роющими ямы на болотах, так что я рассказала маме и о них, и о яме. Мне было жаль этих мужчин, которые, видимо, и правда думали, что хорошо пошутили, или правда поверили, что их наняли копать бассейн. В любом случае, пожалеть их хотелось – и не только потому, что пришлось прохлюпать день в вонючем болоте.
Мама отругала меня за то, что я с ними говорила. Но страха у нее в голосе было больше, чем злости.
* * *
В дождливые школьные дни мама как всегда не вылезала из кровати, и чужие мамы подбирали меня по пути в школу. Я сидела на заднем сиденье, мокрая и виноватая, и рюкзак выталкивал меня вперед.
В кругу на матах сидело шестнадцать детей. Мы играли в «Покажи и расскажи», и в конце учительница сказала: «Сегодня в игре участвовало пятнадцать детей». Ребята вокруг начали шептаться, и кто-то из них выкрикнул: «А Рути! Она никогда не рассказывает о себе». Тогда наша большая и розовощекая учительница проговорила медленно и довольно: «Рут расскажет о себе, когда будет готова». Она гадко улыбалась, словно ожидала, что после этого я наверняка заговорю, но я ничего от нее не скрывала – и ни от кого не скрывала. Мне просто было не о чем рассказывать, не было ничего стоящего. И я жалела эту учительницу, которая думала, что я такая же, как другие дети.
С того года у нас в кабинете больше не было уборной. Приходилось выходить в коридор, в котором всегда было слишком темно, поворачивать налево и идти к женскому туалету, за дверью которого было еще темнее, пока не включишь свет. Я больше боялась темноты, чем того, что меня кто-то увидит, и поэтому всегда заходила в первую кабинку, ближнюю к двери. Дверцы у этой кабинки почему-то не было, так что меня было видно всем, кто входил в туалет. Если дверь открывалась, пока я была там, я вцеплялась в одежду и пыталась прикрыть бедра, но потом оказывалось, что это просто другая девочка, и я робко отпускала брюки и писала дальше. Я никогда не запоминала, кто меня видел, и воображала, что дверь в туалет – это машина, стирающая память.
Ближе к зиме в туалет вошла какая-то девчонка и, заметив меня, раздраженно сказала: «Всегда ты в этой сидишь!» Я удивилась, что она меня знает. Я думала, что невидима.
* * *
Офицер Хилл приходил к нам в школу каждую осень и уговаривал зарегистрировать велосипеды в участке. Всего двадцать пять центов за блестящий синий стикер, и ваш велосипед никто не украдет. Увидит вор стикер и даже пытаться не станет.
Было в офицере Хилле что-то нестройное: нечто манящее вытекало из него, словно подводка по щекам. Он был животным, источающим запах. Добычей. Словно что бы с ним ни случилось, произошло по его желанию. У него был высокий сиплый голос и пистолет на поясном ремне. Пистолет и ремень были черными, а брюки – синими. Ремень висел до странного низко.
Мы сидели на полированном полу спортзала, а он шагал перед нами. Говорил, что ему невыносима мысль о том, как легко будет кому-то обидеть нас, отстрелить, будто больных зверьков. Это будет так легко, говорил он. Он говорил слишком громко. Говорил, что его работа – защищать нас. Казалось, что он дразнится, что шагает не перед нами, а на нас. Он изгибал спину так, что впереди всегда ступали его бедра – и пистолет.
Когда офицер Хилл пришел к нам в спортзал на следующий год, он спросил, помним ли мы, сколько стоит зарегистрировать велосипед в участке, и я подняла руку. «Батончик стоит тридцать пять центов, а регистрация велика – двадцать пять», – повторила я по памяти и ждала, что похвалят.
Он посмотрел на меня и ничего не сказал. Сощурил глаза. Я чувствовала, что не нравлюсь ему. Тогда я поняла: если мы все запомним текст, ему