Лахезис - Юлий Анатольевич Дубов
Я понял, что мое предположение о принципе ее устройства более-менее соответствует действительности, перестал испытывать суеверный страх и дальнейшие эксперименты прекратил. В конце концов, программа честно делает работу, для которой она была создана, и, раз уж я решил поиграть в эту игру, то лучше не мешать — любознательный дурак может сломать все, что угодно, а я уже столько времени потратил на общение с Элизой, что не хотелось бы начинать все сначала.
Я тут, пожалуй, забегу чуть-чуть вперед. Когда Элиза спросила у меня «ЗАЧЕМ ОНА ЕГО БОКРЮЧИТ», я про свою глокую куздрю уже забыл. Потому что много времени прошло. Я даже не сразу сообразил, что она у меня спрашивает. А вы бы сообразили, если бы у вас ни с того, ни с сего спросили «ЗАЧЕМ ОНА ЕГО БОКРЮЧИТ?» Ни фига бы не сообразили. Вот и я не сообразил.
Поэтому я ей ляпнул что-то типа «ОНА ХОЧЕТ СДЕЛАТЬ ЕГО ПРЕДАТЕЛЕМ». Просто так. Без всякой задней мысли.
Костя Шилкин. Камень второй
Лучше всего мне всегда было, когда окружающие люди меня просто не видели. То есть видели, конечно, но не меня, а как бы сквозь меня — я об этом говорил уже. А хуже всего, когда вот эта моя прозрачность вдруг исчезала, и я оказывался вдруг у всех на виду, будто нахожусь на прицеле сразу у целой сотни пушек. Меня от этого просто трясти начинало — ощущение как палец в розетку нечаянно засунул.
В первый раз я это испытал, когда случилась история с отцом Фролыча.
Я до этого времени вообще не знал, что такое ненависть. Слово-то я знал, оно в книжках часто попадалось, и самому нередко приходилось говорить, что вот «манную кашу я ненавижу». Но это было просто слово, а вот с тем, что оно означает, я никак не сталкивался.
Сразу надо сказать, что с отцом Фролыча у меня отношения с самого начала, с той самой вакханалии обмена подарками, как-то не заладились. Он меня невзлюбил, и проявлялось это постоянно, как только я попадался ему на глаза. Играем мы с Фролычем или уроки вместе делаем, а он зайдет в комнату и так посмотрит, что сразу все понятно. Что-то было у него такое во взгляде, от чего мне сразу делалось неуютно. Он тоже вроде бы сквозь меня смотрел, но не так, будто я есть, а он меня не замечает, а так, будто бы меня просто нет и никогда не было.
Но, по сравнению с тем, что потом случилось, это были просто цветочки.
Я с самого начала расскажу.
У меня выпадение из памяти воспоминаний о предыдущей моей жизни и переход в новое состояние всегда происходили одинаково. Перед глазами вспыхивал очень яркий белый свет, и одновременно раздавался громкий, но мелодичный звук — какое-то «ум-па-ра-рам». Я от этого дергался всем телом и сразу оказывался в иной реальности.
Я все время говорю про пропажу воспоминаний, но это не совсем правильно. Воспоминания никуда не девались, я все помнил, но как-то совсем по-другому. У меня сохранялось знание, но напрочь исчезали ощущения. Так бывает, когда отсидишь, например, ногу. Смотришь на нее, понимаешь, что это не какое-то бревно, а твоя собственная нога, про которую тебе все совершенно известно, но чувствовать ты ее не чувствуешь. Она твоя, и в то же самое время совершенно чужая.
А когда вспыхивал белый свет, ко мне приходили ощущения. Если до вспышки все было как бы с кем-то другим, а не со мной, то сразу после нее будто разрушался такой невидимый колпак, отделявший меня от всего остального мира. Я как-то прочел в одной книжке, что так обычно бывает с эпилептиками за мгновение до наступления припадка — резко обостряются все чувства. От эпилептика я отличался тем, что, во-первых, никаких припадков со мной так и не случалось, а во-вторых — у эпилептиков это состояние довольно-таки кратковременное, а у меня оно могло продолжаться часами или даже несколько дней. Потом колпак возвращался на место.
Когда я этот фокус с исчезновением и появлением ощущений уже смог в словесной форме описать, родители, понятное дело, переполошились, и меня стали проверять на эпилепсию. Несколько раз меня таскали на элекгроэнцефалограф, но он ничего такого не показал, даже повышенную эпиактивность установить не удалось, и меня оставили в покое, ограничившись уже упомянутым выше диагнозом.
Была вспышка белого света в то утро, когда мы с Гришкой передарили друг другу родительские вещи, или нет, я не припоминаю. Наверняка была, но я тогда был маленьким и вполне мог не обратить на нее внимания. А вот спустя восемь лет я эту вспышку и сопутствующую ей мелодию уже зафиксировал своим сознанием и с тех пор отмечал уже каждый раз.
Это случилось в школе, во время урока. Открылась дверь, и в класс ворвалась невысокая женщина в темносиней юбке и белой блузке. Спереди юбку оттопыривал мощный живот, а сзади — не уступающий ему по массивности зад, из-за чего юбка натянута была настолько сильно, что казалось, будто от талии и до колен женщина была просто покрашена синим. Сквозь блузку просвечивал розовый бюстгальтер, а вокруг шеи у женщины был повязан шелковый пионерский галстук. И в моей пустой голове немедленно возникла первая частица знания: эта лупоглазая тетя — наша пионервожатая Людмила Васильевна Куздрыкина. Именно так к ней следует обращаться, и ни в коем случае не называть Люсей, Людой, Милой, а уж тем более — Куздрей. Иначе будет плохо.
Куздря строго посмотрела на меня и сказала:
— Шилкин, немедленно в пионерскую комнату.
В пионерской комнате под красным пионерским знаменем сидел дядечка в черном костюме. На столе перед ним лежал потрепанный блокнот. Куздря встала у окна, опершись попой о подоконник.
— Садись, Шилкин, — приказала она. — Вот товарищ из газеты. Он хочет написать большую статью про нашу школу и про нашу пионерскую организацию. И ты, как советский пионер, должен ему помочь.
Я очень обрадовался, потому что сразу понял, что в этой газете будет моя фамилия, и все узнают, что я —