Заповедное изведанное - Дмитрий Владимирович Чёрный
чаще прочих заходит его непосредственный начальник, которого зовёт Лёха за глаза Попадьёй. глаза карие при больших белках, кстати, слегка раскосо глядящие, что-то белогвардейское поэтому мерещится в попадье. эпитет так и просится: уж больно по-женски щёчками румян в обрамлении своей войлоковатой бородки развесёлый и благостный, пухлолицый начальничек. он как бы и не повелевает, а довольно отдувается говорящей улыбкой в бородку, но обязательно за минуту своего визита загрузит нового работника такой кипой бумаг, что мне, неурочному гостю, впору уходить. в этом и ирония Чеширского попа, как уже я сам его прозвал. с типичным поповским пузом навыпуск в несвежем свитере, но всё же старым не спешащий показаться, Чеширский поп с улыбкой, остающейся в мрачноватой комнатке после него, – хорошо бы смотрелся не в чёрной, а именно в серой монашеской униформе, идущей к его длинноволосой седине. но – не монах, говорит Лёха, женат, и даже по телефону (как-то раз, в его кабинете на втором этаже) любит приласкать жену словечком, а та всё тараторит про рынок, про покупки…
вторым по частоте в кабинете Историка вырисовывается всегда запыхавшийся Буратинко, сын главного редактора. его, в силу семейного положения (помимо того, что Сын, ещё и двух сыновей воспитывает без жены) – всегда надо привадить. если пьём коньячок, столь Лёхой любимый, то наливаем в стакашку – куда ж деться. да и приятно поговорить, хотя Буратинко говорит сперва неохотно, всё приглядываясь исподлобья, точно соображая – доверить ли нам соображение ценное. но и беседу после горячительного глотка надо поддержать. говорит, постепенно становясь громче и акцентируя тогда чуть ли не каждое второе слово по-новодворски, аппетитно причмокивая, но только суховато и отрывисто:
– А вот интересно мне знать, ааа что делал шОйгу в своей родной Туве ва время руссских пагаромаф?!.
говорит, точно чайник закипает. и кивает Буратинко с нарастанием, как бы сам себя одобряя (вероятно, отцовская мимика, интериоризированная). о, тут сокрыта какая-то невыплаканная боль и невыбитые зубы врага! уж мы-то томились, уж мы-то терпели… и вот так, за всех за русских желаем теперь отомстить – впрочем, только на словах. отношение к Путину пока непонятное – скептик-Историк, как обычно, низкую цену знает всем и заранее (хотя, в данном случае прав), но в новой для него журнальной иерархии склонен высказывать тоже как минимум националистические оценки. это любят данные стены.
видно, что вечно юный, хотя уже и морщинощёкий Буратинко оставляет за собой право последнего суждения, и, доходя своими речениями до крещендо, всегда спешит так же резко, как вбегает, выбежать, мол, дела в соседнем кабинете заждались. за деревянной резьбой сороковника по лицу его видно, однако, что детская мимика, застенчивая улыбчивость и какая-то детсадовская правдивость не покинули душевный очаг каморки старого Карло, хоть курилось в нём и многовато табаку… кстати, поиск сигареты чаще всего и забрасывает соседа-критика в кабинет Историка. Буратинко профессиональный литературный критик. в глазах его мелькает кристальное видение правды момента, до слов не доходящее, как-то дробящееся и приплысявающее юродиво под конец высказываний. но искренне весел бывает, этого не отнять. Лёха умеет его раззадорить.
но самым загадочным персонажем в редакции «Нашего Собутыльника» был непосредственный сосед Историка по кабинету – некий Поликарпович, как звал его Лёха. он всем давал клички, впрочем, эту, наверное, и не он придумал, а лишь перенял – ведь все начальники отделов, все персоны журнала были не раз ему красочно описаны знавшим их издревле закулисником журнальной жизни Семановым. поэтов Семанов ненавидел всех, особенно женщин – поскольку искренне был уверен, что здоровый умом человек стихов писать не станет.
стол Поликарпыча, как уже говорилось в предыдущем эпизоде, был завален чужими стихами. упорядоченно, но завален – максимум, на что хватало сил редактора, это разгрести по кучам чужой стихохлам. поэта Кузнецова нагрузили непосильным для него уже трудом – поэтому он почти и не появлялся в кабинете. впрочем, говорят, здоровьем был плох. Лёха упоминал его с типичным для себя уважением к старожилу и человеку, дольше него служащему. говорил с осторожностью, но и иронией – какую можно адресовать старику. мол, что уже тут взять – ветхий, а ещё пьёт, уходящее поколение, уверовавшее, блаженное… и вот, только раз, мы столкнулись с Юрием Кузнецовым в дверях: я пришёл, а он уже оделся чтобы выходить.
громкое крестьянское отчество рисовало человека тяжёлой и широкой кости, этакого замедленного наваленными на спину годами, но всё же мужика… а тут из тёмно-синей куртки «Аляски» с нелепым белым искусственным мехом, откуда-то из глубины оранжевого капюшона, глянула на меня тоска и обречённость, почти бесполая. из-под ровной линии низко начинающихся коротких, по-тёмному седых волос – глаза пристальные, недоверчивые, ревнивые к годам моим невеликим, глядящие с высоты прожитых действительно великих лет… он стоял как-то нетвёрдо, точно и сейчас, у нас на глазах угасая, проваливаясь в недра чужеродной американской (или канадской, как гласит ещё наша девяносто-перво-школьная мода-легенда) куртки и прогибаясь в коленях назад… Историк вышел из неловкой ситуации, шагнул от своей части сдвинутого в единый их общего стола.
– Вот, Юрь Поликарпыч, – это Чёрный Дима, а это, Дмит Владимыч, тоже поэт, но, уж сам понимаешь, несколько иного уровня… Тоже коммунистом на Кубе воевал, между прочим.
Лёха отсмаковал последние слова, басово понижая их, так как к поэзии относился если и лучше Семанова, то исключительно потому что имел какие-то загадочные платонические отношения с некоей поэтессой, о которой после. Поликарпыч глядел спокойнее, но всё так же отчуждённо и, видимо, досадовал на то, что я отгородил от него дверь, сбил его с пути. но мысли явно менялись за сумрачной пеленой диковатого взгляда Кузнецова. он вдруг процедил