Свет очага - Тахави Ахтанов
А сумерки густо, настуженно синели. Куда мне идти? Поднявшись, я пошла наугад, вернее, по тому размытому направлению, которое указал мне ожесточенным взмахом руки пропавший куда-то партизан.
Вот уже погасли синие проемы между стволами. Мрак сгущался, усиливая мой страх. Нагонял отчаяние и разыгравшийся нешуточно мороз. То иду я, то стою. Вдруг ладони мои тепло увлажнились: малыш промочил пеленки. Что же мне теперь делать? Где эти пеленки, и как его перепеленать на таком морозе? Расстегнув пальто, я-.спрятала малыша на груди.
…Казалось, не кончится ночь никогда! То и дело останавливаясь, бессильно опускаюсь на корточки, или привалившись спиной к стволу, отдыхаю, теснее укутывая малыша, но полуночный мороз не дает рассиживаться, и я опять устало бреду куда-то. Я давно потеряла направление, давно мне уже кажется, что я иду в обратную сторону. Где север, где юг — я не знаю. Звезды холодно, чисто плещут сквозь черные кроны. Ни одной я узнать не могу. В степи весь небосвод открыт и звезды горят открыто, а тут как-то зло выглядывают из-за ветвей, поодиночке. И я иду и сажусь, посижу и снова иду. Порой проваливаюсь в дремоту, но холод будит меня, нужно двигаться, мороз сидеть не дает. Дважды кормила ребенка. Мороз обжигал обнаженную грудь. Маленькое личико Дулата становится холодным. Я наглухо закрывала его в пальто и ждала, пока он торопливо насыщался, а усталое тело мое наливалось в это время мучительной истомой, и я забывалась в дреме.
Часов у меня нет, сколько времени прошло, сколько осталось до рассвета, я не знаю. Но мне кажется, и три рассвета могли бы уже наступить. Сынишка трижды еще мочил пеленки, и теперь тепла моего уже не хватает. Пеленки на нем заледенели. Нет, не выжить ему теперь, замерзнет… Я совсем выбилась из сил, сердце как-то очерствело, и мысль, что не выжить ему, не затронула отупевшую душу мою. Бреду, бреду, прижимая к себе холодный панцирь пеленок. Вдруг, растопив мой обледеневший рукав, на руку стекает что-то теплое, значит, дышит еще.
Я совсем потеряла надежду на рассвет, и не заметила, когда он наступил. Вскоре мне почудился запах дыма, и я заозиралась по сторонам. Шагах в трехстах сквозь деревья виднелся легкий молочно-синий дымок… Пошла на него… Наткнулась на землянки… Передо мной стоял откуда-то взявшийся мужчина в полушубке.
— Ты… что? Откуда ты здесь? — вытаращился он.
Я промычала что-то нечленораздельное.
Дальше все было в каком-то тумане. Меня окружили, расспрашивали, кто-то долго выдирал из окостеневших рук Дулата… Какая-то женщина, растирая меня всю снегом, говорила безумолчно:
— Господи, я когда тебя увидела, думала — ну, сумасшедшая, наверное. Вся белая, и льдом покрылась. Я сначала даже не поняла, что у тебя в руках. Хочу взять, а они у тебя не гнутся, как прикипели к нему, не выпускают. — И она смотрит на меня добрыми, ласковыми глазами. — Похоже вроде на запеленатого ребенка. А пеленки — ну все, все обледенели, так и гремят. Я их прямо с треском разматывала. Прямо лед. Думала и дите, того… уснуло… нет. Гляжу, шевелится, живое, значит…
Так я попала в другой партизанский отряд.
Бои. Кругом идут бои. Издали слышна канонада, глухо рокочет, ворочается рассерженно, и к звукам этим постоянно обращен мой слух. Мина нудит, долго тянет за душу, пока с металлическим мяуканьем не лопнет на земле. Снаряд летит с гулом, а мина заранее отпевает тебя. Когда сойдешь в землянку, отдаленная какофония стыдливо стихает; становится даже приятной. Но будь она проклята, музыка эта! Я знаю, каково сейчас тем, кто лежит на сырой земле под этими снарядами, кто наступает, пробивая телом своим завесу огня… Гул сплошной и мягкий, как войлок… устилает наш тыл — земляночный, зыбкий, партизанский.
Положение нашего отряда было тяжелым. На этот раз немцы бросили на партизан силы не меньше, чем нынче весной. Месяцев пять-шесть назад они прочесали весь лес, бросили против нас авиацию, артиллерию и другую военную технику. В тот раз из железных сетей вырвалось около двухсот человек — все, что осталось от полуторатысячной бригады. Теперь немцы снова вышли против окрепших партизанских отрядов. Удастся ли еще раз вырваться из этого кольца? Похоже, наступил тот момент, о котором Носовец говорил: «Нам с вами отступать некуда, победим — будем живы, нас победят — умрем». В прошлый раз выжила лишь горсточка, а в этот раз… Раскатистый и тяжелый гул артиллерии отдается в ушах… он смешивает небо с землей, все переворачивает вверх дном, и страшно думать о том, что будет дальше.
Не думают о том, что будет дальше, только эти двое малышей: Дулат и дочь Светы маленькая Света. Им лишь бы выспаться, насытиться, да играть в мирные свои игры, они не бегают, не шалят, молча возятся с тем, что попадет в руки. Маленькая Света хрупкая с виду, но и она почти на снегу родилась, на морозе пеленалась, потому, наверное, никогда не болеет. И такое же будто прозрачное, лицо у нее, как у матери, и волосы шелковистые и светлые. Если Дулат вырывает иногда у нее из рук то, чем она забавляется, она не плачет, а тут же начинает искать вокруг что-нибудь другое. Только что возились вдвоем у двух концов дробовика, теперь Дулат единолично завладел им. Света ковыряется в стенке и ищет там что-то. Месяцев на пять она младше Дулата, но разговаривать начала одновременно с ним. Может отдельным словом, а то и двумя-тремя выразить свою мысль, многие слова она не договаривает, или изменяет их так, что только я ее лепет и понимаю. Глядя на Дулата, и она называет меня «мама».
Света…
После того как увидела я ее последний раз у тети Дуни, след ее потерялся. Я узнала, что работает она в немецкой комендатуре и связана с партизанами. Больше она мне ничего о себе не рассказала. У человека, занятого секретной работой, вырабатывается особый характер, он становится скрытным, и даже Носовец мало что знал о ней. Ему известен был надежный агент по имени «Смуглянка», которого он никогда не видел, и Света тоже не знала, кто такой Носовец. Иногда мне кажется, что все они играют в прятки, а я словно стою в сторонке и вижу кто куда спрятался. «Говорю же, ты сидишь на печи, а многое знаешь», — усмехалась, помню, Света.
В первые дни Николай не