Все и девочка - Владимир Дмитриевич Авдошин
– А как же Никитка? Где он будет?
– Пока посередине. А потом получим квартиру.
– Но как же посередине?
– Ты – мать, ты и объясни ему: «Сыночек, мы надумали шалаш себе построить. А ты построй себе шалаш на раскладушке, и будем, как походники ночевать». А как я в деревне? Лежал на печи с маленькими братьями. Мать с отцом на кровати внизу. Я выгляну – где они и чего там кровать скрипит? А отец: «Цыц! Больше сюда не смотреть, смотри в стену и спи!»
Следующие проблемы были не так легко разрешимы. Спасло их то, что он был по природе своей хозяйственник, и все к нему шли. А он всех домогался, а нельзя ли то достать, нельзя ли это перепродать. И так всю жизнь. Даже когда участки под дачу дали – выбрали председателем его. И он успевал везде. Поэтому её ребенок не сталкивался с семейным насилием. Всё было по уговору с матерью, по отношениям с матерью. Конечно, это трудно для матери, но не провально. Всё-таки для него Никита был чужой ребенок, а своего не было, а были восемь абортов, потому что ему некогда, и он себя не мыслит вне председательства и вне Германии (приборы идут туда и сейчас через него). Так что отношения с пасынком отсутствовали.
В кремлевской больнице Муся встала в очередь на квартиру. Сказали – если финансирование будет бесперебойное – через пять-семь лет «зарыбят» ваш дом.
– Как это зарыбят? – спросила она.
– Ну как аквариум.
– Но это же люди.
– Но это же шутка.
– Я жду Кунцево и трехкомнатную.
– Ну конечно, конечно. Всё по вашим документам.
Но муж объяснил ночью, когда в своей палатке сын ворочался с боку на бок, что для этого нужно развестись.
– Как развестись?
– А я не собираюсь терять свою комнату и надеюсь через неё получить в будущем квартиру.
– Ты что же, со мной жить не хочешь?
– Я-то с тобой жить хочу. А когда вырастет сын, хочу, чтобы мы обошлись без скандала: он в твои жилусловия, а ты – ко мне.
– А так можно?
– Можно даже и не так. Можно даже так, как хотят сделать мои евреи-соседи. Уехать в Израиль, поработать там в кибуце, получить там квартиру и чтоб сюда – мудрецы! – тоже можно было вернуться, если будет плохо. Или приезжать, если там будет хорошо.
Претерпел сын детство в этой комнате. А в старших подростках его повело. Нашел себе друга, и начали они праздношатайничать, понемножку выпивать. Отчиму до него не было никакого дела. Пусть скажет спасибо, что принял чужого ребенка – и то хорошо. Да и не генерал, чтоб почести-то в опережающую выказывать. А пьяным приходить и фанфаронить да артачиться – это уж – кому ни скажи – никто не согласится терпеть. Не соглашусь и я.
Словом, мать и отчим не знали, что делать и надеялись на армию. Там его образуют и ума в голову вложат серьезного. А не как теперь. Его спрашиваешь: «Куда пошел? – Не знаю. – Будешь учиться? – Не знаю. – Будешь работать? – Не знаю». Зачем мне такому помогать? Может быть, я и помог бы, но раз мне отвечают с самолюбием и как великое одолжение – нет. Может быть, я даже мог бы зайти к кому-нибудь, чтобы его в Московской области оставили или во Владимирской. А так мне зачем? Ты приди, скажи по-человечески. Нет, всё с форсом, с присказкой, мол, отстаньте от меня. Кто ж такому помогать будет? Ну и упекли Никиту на Камчатку.
В 1940-е годы, поди, люди не могли дождаться лендлиза из Америки. Как все радовались общей договоренности, ждали, как манны небесной, лендлизовских самолетов, которые американские летчики сажали на аэродром, отдавали честь нашим летчикам, разворачивались и улетали. В них садились русские летчики и гнали на западный фронт бить немецких оккупантов, желающих быть в экономике первыми, сделать из Англии вассала, а из России колонию.
А теперь следующее поколение двадцатилетних, после подписания мира, разделено «холодной войной» и сидит при ракетах и пусковой кнопке. И если что увидят – кнопку эту нужно будет нажать. И этого надо ждать каждую минуту и быть к этому готовым. Это Никите объяснили. А когда он сам сел за пульт и стал каждую минуту ждать, когда надо нажать на эту кнопку, то почему-то стал думать, что сейчас может быть нужно нажать, а потом стал думать – а может быть на следующей минуте нужно будет нажать, а потом, с ужасом – наверно две минуты назад надо было нажать, а он проворонил и теперь не знает, что делать – нажимать или нет?
Через три месяца таких страхов у него пошатнулось здоровье, и его положили в госпиталь. И там он лежал и думал, что он не хочет нажимать никакую кнопку, чтоб где-то там наши ракеты чего-то бомбили. А хочет пересмотреть свою жизнь и больше не быть оболтусом, не пойми зачем живущим, а заниматься большой молитвой, которой, конечно, не дадут научиться. А придется идти в университет изучать древне-русскую литературу и по древне-русским текстам самому учиться большой покаянной молитве за весь изгаженный мир.
Потом, когда его комиссовали, он приехал домой и встретился со своим другом. Молча выслушал его восторженную речь танкиста, служившего в Берлине, как они готовились подавлять предполагаемое выступление немцев – ишь чего захотели – из Варшавского договора выйти! А в последний момент не решились, но мы бы им всё равно дали.
Ничего не сказав, он расстался с другом и стал думать, как ему, дембелю, приличествует попасть в университет, не соревнуясь в этом с фыфорками, зубрилками, ретивыми девицами, которые ни в какие армии не ходят. И он нашел свой путь – пойти работать в материальную часть университета и заодно на заочное. Но работу надо написать такую, чтобы руководитель мог рекомендовать его в аспирантуру. Плюс найти тихую, спокойную девушку на предмет женитьбы, чтобы всякие там физиологии не отвлекали бы его, и он спокойно бы занимался наукой. Осталось только встретить её где-нибудь на улице и что-нибудь сказать. Но потом он подумал, что наверно, лучше будет дежурно поехать в этнографическую экспедицию, и там выбрать. Правда, избраннице не забыть сказать, что их брак будет иметь условие: первые пять лет, пока он учится, детей не рожать. Или вообще без детей. Там видно будет. Но пока он учится – чтоб без детей.
Паша, дочь его, через восемнадцать лет после описываемых