На санях - Борис Акунин
От благодарностей небрежно отмахнулся: типа — фигня, для нас не проблема.
И потом всю дорогу до Зубовской брал реванш за разочарование. Рассеянно глядел в окно, лишь изредка поворачивая к Сове голову — а тот рассказывал про свою фифу, причем не столько про нее, сколько про ее папашу. Он — лубянский генерал, и не просто генерал, а на какой-то важной, суперсекретной должности. Когда Богоявленский-père узнал, за кем ухаживает отпрыск, очень одобрил: «Это золотая рыбка, сынок. Гляди, не упусти». Больше ничего объяснять не стал, но батя зря не скажет.
— А на мордалитет она как? — спросил Марк. — Не жаба?
— Девочка-картинка. Так и слопал бы. — Сова хрюкнул по-кабаньи, облизнулся. — Но я лап не распускаю. Тут не факать, тут жениться. Мне в любом случае до распределения надо, иначе в длительную не пошлют.
«Знает уже, где будет работать. Сразу в загранку, года на три», подумал Марк. Небрежно спросил:
— И куда поедешь?
— В страну изучаемого тобой языка, — подмигнул Богоявленский. — Но в какую — пока секрет.
— А разве бывает, что посылают в длительную, если сначала не был в краткосрочке?
— «Бывает и медведь летает». Русская народная мудрость.
Рожа у Совы была хитрая. Марк изобразил зевок — не больно-то интересно. Отвернулся.
Уже думал, как будет разговаривать с отчимом.
«UN ADOLESCENT D'AUTREFOIS»3
Задачка была не из простых. Вчера они разругались до хлопанья дверью.
Исторически отношения прошли через несколько этапов. Рогачов впервые возник на горизонте незадолго до смерти отца. Ну, Рогачов и Рогачов, вежливый дядя в очках, немножко похожий на пучеглазого филина.
Потом, после похорон, в доме всё закоченело и заледенело, мать ходила сомнамбулой, дрожала голосом и заикалась, Марк вообще съежился, часами лежал в кровати, укрывшись с головой одеялом, они даже не ели по-нормальному, за столом. Когда подводило живот, идешь к холодильнику, суешь что-нибудь в рот, и назад, под одеяло. Полки в холодильнике постепенно пустели, но в магазин мать не ходила. И тут появился Рогачов. Зашел в комнату, сказал: «Я Марат, ты Марик, почти тезки. Давай вместе мать спасать, ей совсем плохо». Стал приходить каждый день, приносил сумки с едой, часами сидел с мамой, что-то ей рассказывал, уговорил вернуться к работе над переводом. Вывозил их на машине за город, на природу. И потихоньку стал частью жизни. Если на несколько дней исчезал, становилось пусто и странно.
А потом, наверно через год или около того, мать вдруг заявляет, что Марат Панкратович будет жить у них. В тринадцать лет ты еще совсем идиот, ни хрена про взрослых не понимаешь. Марк закатил истерику — детскую, сопливую, с ревом, а-ля принц Гамлет: о женщины, ничтожество вам имя, башмаков еще не износила, и прочее. «Я думала, Марат тебе нравится. Так будет лучше для тебя, для меня и для него», — расстроенно сказала мать. Но была тверда, а это «и для него» лучше всяких объяснений растолковало Марку, что хочет он или нет, но теперь их трое.
Вел Марк себя жестоко и глупо. Наказал мать тем, что перестал с ней разговаривать. Рогачова вообще игнорировал, даже не здоровался, обходил боком, что в их маленькой квартире было непросто. Когда тот пытался завести разговор, смотрел мимо, поджимал губы. Поганец он был, конечно.
Длился этот тинейджерский газават много месяцев. С тотальным молчанием Марк долго не продержался, так существовать было невозможно. Решил, что будет с матерью «холодно предупредителен», а с отчимом нужно держаться «с ледяной вежливостью» — он тогда читал взахлеб «Войну и мир», уже примеривался стать князем Андреем.
Но в четырнадцать, когда решил капитально изменить свою жизнь, Марк перестроил и домашние отношения.
Сказал себе: «Ну чего ты на отчима взъелся? В чем он виноват? В том, что любит маму? Если бы не он, она так и осталась бы заикой. Или вообще умерла бы, ей же жить не хотелось. Всё, пора траур заканчивать. Отца не вернешь, а жизнь продолжается. И даже только начинается».
В то лето он будто проснулся, перестал быть ребенком. Стал думающей личностью. Это называется «раннее взросление». Происходит с подростками, которые оказываются в стрессовой ситуации, а у Марка тогда ситуация сложилась — хоть из окна прыгай. Он один раз чуть и не прыгнул, едва не попал в статистику «адолесцентных суицидов». Распахнул окно на кухне, встал на подоконник, поглядел вниз — не хватило духу. Но решил, что будет жить по-другому, а если не выйдет — вот тогда и прыгнет.
Тот год был ужасный. Не только дома, но и в школе. С третьей четверти в классе появился Вовка Коршунов. Сразу потребовал, чтоб его звали Коршуном. А когда Бобрик, Саня Бобров, считавшийся в классе первым силачом, ответил — типа сами разберемся, как тебя называть, новенький сходу, без слов, двинул ему коленом в пах. Бобрик согнулся, а этот ему с двух сторон, одновременно, вмазал ладонями по ушам. У них никто так страшно не дрался, обычно просто пихались в грудь.
Теперь-то, начитавшись книжек, Марк знал, что в каждом примитивном сообществе (подростковые коллективы относятся именно к таковым) складывается стайная иерархия, которую определяет вожак, поэтому при смене лидера стая немедленно подстраивается под нового. И обязательно, всегда в сообществе есть изгой.
Марк Клобуков, мальчик-одуванчик, не отлипавший от книжек по истории, не способный ни разу подтянуться на перекладине, не гонявший после школы в футболяну, был идеальным кандидатом в парии. Этого не произошло раньше, потому с первого класса все шпыняли жирного, туповатого, вечно что-то жующего Сливу, а Марк занимал вакансию «Знайки» и при этом запросто давал списывать. Прозвище у него было по имени — Морковка. Неимпозантное, но беззлобное. Лучше уж «Морковка», чем «Марик» — с детства ненавидел, когда так называли, даже мать в конце концов отучил.
Но Слива сразу прилип к Коршуну и получил от него прозвище Слон. А Марка новый диктатор смерил презрительным взглядом. «Клобуков? Будешь Клоп».
Поразительно, как быстро все с кем нормально общался шесть классов, к кому ходил на дни рождения и сам домой приглашал, от него отвернулись. Хуже, чем отвернулись — превратили в мишень для постоянных издевательств, еще и выеживались друг перед другом, а особенно