Иван Шмелев - Том 1. Солнце мертвых
И здесь не было синего неба, а он как будто и ждал его. Может быть, видел в крепком вагонном сне. Когда сел на извозчика у вокзала, досадливо посмотрел на небо и вдруг вспомнил обрывок сна – высокие белые дома, страшно яркие, в солнце, за ними и над ними синюю свободную даль и чей-то веселый и звонкий голос: «а у нас всегда солнце, что вы болтаете пустяки!..» Голос был молодой и задорный, и от этого-то задорного голоса и осталось радостное, когда разбудил носильщик. А теперь опять стало смутно, – и здесь невеселая погода. Но он подавил в себе раздражение: «Еду к Наташе!» Извозчик был очень старый, и армяк его ветхий. Плоха была и лошадка.
– Плохая же у вас погода!
– Пло-хая, барин… – скучно сказал извозчик.
В Москве для Сушкина не было интереса: только покупки. И он решил тут же покончить с ними, чтобы быть свободным на будущее.
Побывал в синодальной лавке и купил самое маленькое Евангелие – четыре вершковых книжечки в красной коже в портфельчике. В лавке никого не было, – «это не в спросе», – подумал Сушкин, – но ему очень понравилось здесь: тишина, иконы на красных шкафах и тихие движения продавца. Он смотрел на книги в красных шкафах и думал: «вот великий опыт веков, добытый кровью… ведь об этом говорил Шеметов? в маленькой книжечке… а покупателей и не видно. Нет никому никакого дела до этого „опыта“. Вон она, гремит жизнь…» И сейчас же забыл, какая интересная мысль напрашивалась, как только вышел на улицу: что-то о связи этой гремящей жизни с… чем? И не мог никак вспомнить. К чему тут помнить! Вон какие чудесные магазины.
Он зашел в лучший кондитерский магазин и выбрал пятифунтовую голубого шелка коробку, тонко гофрированную, со светловолосой, нежнолицей и стройной девушкой в белой шляпе на зеленом лугу в ромашках. Понравилось ему, что в этюде много света и неба.
– Только ананас в шоколаде и вишни в вине… пожалуйста!
Наташа любила ананас и вишни.
Выйдя из магазина, Сушкин увидел на углу, на той стороне, знакомое желтоватое лицо. Шеметов?! Быстро перебежал, толкая прохожих, не думая, зачем ему нужен теперь Шеметов. Но это был офицер, грузин, напоминавший Шеметова. И стало опять досадно, что не простился.
…Да зачем, собственно, он мне нужен? Нет, с ним тяжело. Заставить бы Наташу его послушать…
И посравнил: Наташа и Шеметов! Та вся – светлое небо, а он… Но не мог подобрать сравнения. И забыл сейчас же.
До поезда оставалось около трех часов. Сушкин прошел по Кузнецкому мосту, с удовольствием звеня шпорами по асфальту, с удовольствием разглядывая свое красивое отражение в витринах, испытывая необычную радость, которая шла на него от зеркальных окон, от чистоты и комфорта, от всей этой жизни, которая казалась такой призрачной из ямы наблюдательного пункта. А она – вот она! А там… Он посмотрел на небо, чтобы представить себе, как там: окружающее было так непохоже. Так, бывало, глядел он в небо и там, чтобы вспомнить о здешнем. Небо было такое же. Но вызвать ясно не мог и подумал только: еще не кончено там.
Время было позавтракать, и Сушкин зашел в ресторан.
При виде зеркал, бронзы и хрусталя и особенно снежных, тяжело спадающих камчатными складками скатертей, его охватил детский восторг. Заходило перед глазами, и он с минуту стоял, радостно повторяя: как чудесно! Прелестны были цветы в зеленой корзине с золотом – гиацинты, сирень и ландыши. Ландыши! Он подошел и долго смотрел на них. Они были такие же, как и в том лесу, – хрупкие чашечки и бледные язычки. Он смотрел, с удовольствием слушая усыпляющий шелест, – тихий стеклянный звон, шепот и звяканье, – шепот первоклассного ресторана, давно неслышанный. Он даже сорвал цветок, не обращая внимания на присматривавшегося к нему лакея. И тот же запах… Этот запах вызвал в нем радостно-сладкое нетерпение видеть Наташу.
Он приказал подать завтрак и жадно съел все, что осторожно выспрашивал – не прикажете ли… – лакей. Закурил поданную сигару, хотя раньше никогда не курил сигар, и стал наблюдать.
«…Хорошо наблюдать отсюда!» – с усмешкой подумал он.
Против него сидели: лысый круглоголовый толстяк с выпуклыми глазами, и тонкая с острыми в кружевах локотками, и очень высокой шеей дама в маленькой шляпке с эспри. Толстяк густо мазал зернистой икрой кусочки калачика и небрежно кидал в широко раскрытый рот, сладострастно выворачивая глаза. Выпятившаяся горбом тугая манишка как будто тоже жевала, жевал и галстук, и запонка-нагрудка, искрившая глазком изумруда. Жевал и сердито-жадно глядел на даму. Лица дамы Сушкин не видел. Она кушала деликатно, серебряной вилочкой, омарьи лапки: повертит на вилочке – и скушает.
«Жрут с толком, – подумал Сушкин. – Какой-нибудь банкир или поставщик, а в серебряном кувшине, конечно, вино. Интересно бы поглядеть его в яме или послать резать проволоку!»
Потом представил себе Шеметова, – в какую бы формулу уложил он этого толстяка и как бы связал с «крестом»? Все, на самом деле, гораздо проще и, пожалуй, страшней. А что бы сказал сухонький капитан? Попросил бы себе икорки… Нет, он бы Котика накормил… И ничего бы не сказал капитан. Есть деньги – и ест! Лишь бы его не трогали.
Но никак не мог представить капитана за этим столом, – серенького, с заплатанными локтями, с жалующимися на боль глазами.
…Тут все больше, которые широко умеют, которым нет никакого дела ни до каких там «ликов». Наел себе лик – и прав. И, может быть, даже по-шеметовскому «масштабу» очень нужен для каких-то там «выкладок» – для «мяса» и для «гвоздей». А пока воюет себе по-своему храбро и с толком. И он приедет сюда с Наташей… Вот Жуков никогда не приедет и Чирков…
Тут Сушкину вспомнился веселый Чирков, первый нумер, которому оторвало ноги и который все просил пристрелить. Толстяк теперь намазывал икру на кружочки свежего огурца и еще ловчей кидал в рот, запивая чем-то из чашечки. «Этому никогда не оторвут, а сам всем поотрывает», – желчно подумал Сушкин и встретился с толстяком взглядами…Рачьи глаза!
Толстяк даже нежно взглянул на Сушкина, подморгнул и – этого уж никак не ждал Сушкин – вежливо и будто в привет и даже заискивающе кивнул ему и будто даже чуть приподнялся. Как-то неопределенно вышло, и Сушкин не позволил себе принять привета. «Это он расчувствовался с икры и хотел бы поприветствовать армию», – подумал Сушкин и вспомнил лавочника Евсеева, которому покойный отец задолжал, и на расплату с которым Сушкин выслал за этот год около тысячи. Этот Евсеев, – как его не хватил удар! – когда отправляли солдат из города, громче других кричал – братцы родные! – и все бежал рядом и потрясал картузом: «Братцы-то – братцы, а со всех получить».
Но толстяк и на самом деле хотел что-то сделать и почему-то смутился. Это заметила и дама. Она обернулась и окинула Сушкина изучающим взглядом. Он тоже изучающе холодно посмотрел на ее тронутое искусством лицо, более тонко тронутое, чем у пряничной продавщицы, и сказал бы, если бы мог сказать: «пряничками торгуешь?» И поднялось раздражение. Не для этих же и он, и капитан Грушка, и Жуков, и милый Шеметов, и все, а они, пожалуй, думают, что за них.
…Конечно, за что-то безмерно большее… Или уж лучше за маленькие счастья… Пусть лучше за маленькие, как Грушка за своего Котика и за всех маленьких. Пусть там как-нибудь уравнивается, но только не для икры, не для… Нет, брат, не для тебя… Хоть ты, пожалуй, и воображаешь… – дерзко смотря на сияющее круглое лицо толстяка, подумал Сушкин. – Хоть ты и пристегнут очень удобно ко всему этому… Но только, голубчик, это распределится… и не на Великих Весах, а…
Толстяк схлебывал что-то с ложечки.
Сушкин положил ландыш в бумажник, расплатился и вышел. Увидал с подъезда красные и белые цветы за окном, подумал: «хороши они в солнечный день!» И хотя день был не солнечный, он его вызвал: вызвал куртину маков и махровой гвоздики в саду Петровых, белую Наташу, опутавшуюся цветным серпантином, в именины сестры, одиннадцатого июля, вызвал синее небо и белую ромашку с конфетной коробки. Вошел в магазин и отдал тридцать рублей за корзинку ландышей и деревцо белой сирени.
– Только получше укутайте, мне в дорогу.
VIТемный был городок под темным небом, и хлестало из этой тьмы мокрыми хлопьями. Клетками частых окон светились в мути корпуса фабрик. За ними было черно. Гарью и кислотой понесло от химического завода. У моста, с чернеющими полыньями, запрудили дорогу высокие подводы с хлопком, и пришлось подождать, пока они проползали в криках.
Сушкин глядел на полопавшиеся с натуги кипы, – и не грязные кипы были перед глазами, а светлое Наташино платье. Голубые глаза Наташины – вот оно, небо-то! – глядели из этой тьмы. Будто только вчера водил он ее по узким железным лестницам корпусов и восторженно говорил, как из грязного хлопка, в когтях и тисках машин, рождается светлый батист, из которого сделано ее платье…