Иван Шмелев - Том 1. Солнце мертвых
…Столько надо сказать, что за этот год пережито! И про Шеметова, и про милого капитана… А ему еще долго ехать!
На Мироноснцкой улице Сушкин велел остановиться. Высокие окна особняка, с высокими елями в палисаднике, были освещены, и в одном из них он заметил знакомый облик. Даже зазвенело в пальцах.
– Здоровы?.. Наталья Ивановна? – спросил он отворившую горничную.
– Натальи Ивановны нет… – сказала горничная, не Паша. – Они в Ташкенте теперь…
– В Таш…кенте?! – не понял Сушкин.
– Да уж с месяц уже будет, как уехали… Ольга Ивановна дома.
Не понимая, Сушкин вошел в переднюю и увидел Ольгу Ивановну. По-особенному она на него взглянула – показалось ему.
– Вы?! Вот неожиданно… – сказала она, и по этому восклицанию, и по выражению лица ее Сушкин понял: что-то случилось.
– Входите же…
Он снял шинель, путаясь с шашкой, и прошел за Ольгой Ивановной в малиновую гостиную, с чугунным литьем на столиках и камине, с кудрявым ковром, на котором по-прежнему дремал Бретто, едва видный в слабом свете из зала. Сушкина охватила мучительная тоска, когда он вошел в гостиную.
– Наталья Ивановна… в Ташкенте?
Ольга Ивановна сказала:
– Сейчас я вам все объясню… Луша, зажгите огонь.
Сушкин сел, заставляя себя быть твердым, и ждал, пока горничная возилась с лампой. Ольга Ивановна была все та же, вялая и бескровная, «лимфа», как ее шутливо называла Наташа. Она все так же куталась в пушистый платок, и Сушкину показалось вдруг, что все это шутка, как это бывало раньше, и что она сейчас улыбнется и скажет медлительно и певуче: «ну, конечно, до-ма… где же ей быть!»
Но Ольга Ивановна с грустным лицом сказала:
– А Ната в Ташкенте… Она вышла замуж.
– Вы шутите… – и по ее лицу понял, что она не шутит.
– Вот уже скоро месяц.
Он не мог ничего сказать, он только помял ладони и оглянул комнату. Ольга Ивановна повела зябко плечами.
– Так случилось… Ната считала себя свободной… Но как вам больно!
– Да, конечно… – сказал Сушкин, ничего не соображая.
– Конечно, она знала ваше чувство… – продолжала Ольга Ивановна, словно хотела предупредить, что сейчас скажет Сушкин, – но… она не могла написать. Ведь вам и так нелегко там…
– Да, конечно… – сказал Сушкин растерянно, – но лучше бы!
– Что же делать, так уж, видно, судьба… Ей уже двадцать два года, а…
Он понял, что она хотела сказать.
– А на войне все может случиться… – сказал он с горечью. – Так… За кого же?!
– Вы его знаете… Иванов, агроном. Товарищество наше поручило ему хлопковые плантации в Ташкенте.
Наступило тягостное молчание.
– Ну… передайте вашей сестре… – сказал, подымаясь, Сушкин и не мог найти слова. – Да… так все непрочно в жизни… – повторил он неожиданно для себя слова капитана Грушки. – Зато теперь… прочно!
– Что же вы так скоро?
– Я прямо с поезда…
Снег все хлестал мокрыми хлопьями. Опять плыли темные и светлые дома, переулки с заборами и черные деревья. «Но как же?.. – спрашивал Сушкин с болью, – но как же это могло?..» Выехали на Полевую, и тут он вспомнил, что едет к матери. Поглядел на мокрый пакет с цветами. «А это куда?»
– Погоди… – сказал он извозчику.
«Куда же это?» – старался понять он, словно это теперь было самое важное. Подумал: «маме?»
– Поезжай назад.
…Маме! Теперь можно и маме!
– Да поезжай же! – крикнул он на извозчика и даже топнул.
Они проехали несколько кварталов и опять попали на Мироносицкую, к высоким елям.
– Назад!
– Да куда же вам, барин, надо?
Сушкин взглянул на его недоумевающее лицо. Но куда же отдать? На соборе отбивали часы.
– Ступай на площадь!
Он хотел было вернуться и оставить цветы и коробку Петровым, но сейчас же и передумал. Потом ему вдруг показалось проще – поехать к мосту, где полынья, и бросить. Но и это откинул.
– Ну, вот вам и площадь, – сказал извозчик, останавливаясь у фонаря, на площади. – А теперь куда?
Сушкин не разобрал усмешки, – он уже поймал выход. Он поманил козырявшего городового.
– Есть у вас приют?
– Так точно, ваше благородие! Для беженцев приют и еще… под солдатских сирот… по Каменке, к мосту.
– Хорошо. Поезжай по Каменке, к мосту.
Они спустились к реке. На том берегу опять засветились клетки и корпуса, и Сушкин вспомнил, как они здесь жили.
…Хлопковые плантации!
Стали подыматься на Каменку. Тут потянулись пустыри, заборы и домики фабричного люда, с голыми огоньками в запотевших окошках.
– Знаю, их в евсеевском доме приючают… Евсеев-покойник городу сдал… – сказал извозчик. – Насыпано их тут… Евсеев у нас с овсу мил иен нажил, только вот смерть накрыла…
Евсеевский дом был длинный, одноэтажный, темный, похожий на казарму. Глядел черными окнами, без единого огонька.
– Спать, что ль, поклали… свету-то не видать! Сушкин представил себе длинный ряд темных и низких комнат с детьми и как он войдет и как покажет им эти цветы и голубую коробку, – и ему стало ясно, что и это не выход. И тут стыд и ложь. Да и спят.
– На Полевую! – сказал он извозчику: больше некуда было ехать.
VIIТеперь было ясно: здесь шла и шла обычная жизнь. А оттуда казалось другое: остановилась жизнь и следят, и смотрят восторженные глаза, и ждут. А они не ждали. Они высматривали, что им надо, и вот – нашли.
Тревожно насвистывая, Сушкин днями ходил по низеньким комнатам мимо белой сирени на столике, с бледными листьями и слабенькими кистями. Он уже пригляделся и к ландышам в белых лентах. Больно было смотреть, как мать глядит на эти цветы и так бережно ухаживает за ними. Ей никто не дарил цветов, и правда: она увидела «чудо». В ночь приезда, когда он сорвал мокрый пакет, она детски-восторженно вскрикнула:
– Какое чудо!
Шагая по комнатам, Сушкин нарочно громко вызванивал шпорами, чтобы не было так томительно тихо.
– Значит, брат теперь податной инспектор. А у Мани родилась третья девочка…
– Ей очень трудно живется. Отчего ты такой грустный, Паля?..
Он смотрел на мать, как она кротко сидит у столика, где сирень, шьет для него белье и все поглядывает на белые кисти. Все боится, что они скоро увянут. Подходил к ней и целовал нежно в поседевшую голову.
– Какая ты стала маленькая, мама…
– Да… – вздохом отвечала она.
Раз он застал, как она целовала ландыши, и увидал в ее глазах слезы.
– А вот я тебе расскажу, как я там собирал ландыши! И он рассказал ей. Она по-особенному на него взглянула.
– Я это видела… – сказала она тихо. – Я видела… лес был темный… и ты стоял в этом лесу… и много белых цветов…
– Ты это видела?! – спросил он удивленно.
– Я тебя часто вижу…
Она притянула его к себе и поцеловала у него руку.
– Мама!.. Зачем ты плачешь?!
…Вот эти глаза ждали, следили… видели… И все ходил и ходил, позванивая.
– А знаешь, какого я удивительного человека встретил?..
И рассказал про Шеметова.
Она слушала очень вдумчиво, а он, рассказывая, перекинулся в пасмурный день, в купе, и видел перед собой желтое худое лицо Шеметова и его думающий напряженно взгляд. Забывая, что спорил с ним, он теперь развивал все подробно и находил доводы, какие бы мог привести Шеметов.
– Понимаешь, – страдание! Принять на себя ответственность за все бывшее, кто бы его ни сделал! Тут же не маленькая правда, не мелкий расчет… Ты понимаешь? Не обычная человеческая справедливость. В жизни, мама… должна теряться наша маленькая справедливость… Жизнь огромна! Ведь это в суде только… а в жизни, как будто все пропадает и кажется нам неправдой. Сколько обижали тебя, а твои обиды и непокрыты… и для тебя никогда покрыты не будут. И это у всех, особенно у людей маленьких…
– Нет, – сказала она, – обиды будут покрыты… там.
– А если я не могу верить, как ты? И все же они должны быть покрыты! Не для тебя, а в мировом целом! В мировой психике, что ли, ничто не может пропасть… Ну, как объяснить тебе?! Есть непонятное нам Великое Равновесие. Оно всегда действует, но мы не видим. Но бывают в мировой жизни этапы, когда страшно много напутано, когда заносится грязью человеческая дорога… Тогда наступает видимый час Весов, час великого очищения… как в математике – упрощение… Нет, ты не можешь понять… ты мало знаешь… Чтобы жизнь могла идти к чудеснейшим вехам! к своему прекрасному Лику, мама! Он скрыт, пока, но мы его можем чуять… как по чудесному запаху можем представить чудесный цветок, которого мы никогда не увидим… Тогда проливается много крови и слез, которые должны окупить неокупленное… И мы не можем ничем их уравновесить. У нас маленькие глаза. Кто сильно страдает, тот должен найти оправдание этому… иначе не стоит жить.
– Надо верить, Паля… Я верю в Промысел.
– Но это-то и есть Закон мировой жизни! Это и есть Великое Равновесие и Величайшая Правда! Миллионы могут страдать… но вся-то жизнь ими и движется к величайшему Лику, выбиваясь в тисках. Ил движением окупает страдания… Вот как он думает.