Лети, светлячок [litres] - Кристин Ханна
Я держалась особняком. Молчала. Улыбалась.
Время в лечебнице текло странно. Помню, листья на деревьях поменяли цвет и опали, однако это был единственный признак, что время шло. Однажды, после второго сеанса лечения током, я сидела в «игровой» – наверное, это помещение так называлось, потому что там были шахматные доски. Сидя в инвалидном кресле, я смотрела в окно и прятала от всех руки, чтобы никто не заметил, как они трясутся.
– Дороти Джин? – Никогда еще мать не обращалась ко мне так ласково.
Я медленно обернулась. По сравнению с тем, какой я ее запомнила, мать похудела, волосы она уложила так тщательно, что прическа выглядела пластмассовой. Клетчатая юбка, строгий свитер с круглым воротником и солнечные очки в роговой оправе. Ремешок сумочки она сжимала обеими руками, на этот раз в перчатках.
– Мамочка. – Я изо всех сил сдерживала слезы.
– Как ты себя чувствуешь?
– Лучше. Честное слово. Заберешь меня домой? Я буду хорошо себя вести.
– Врачи разрешают тебя забрать. Надеюсь, они не ошибаются. Не верю, что ты такая же, как эти… эти люди. – Нахмурившись, она окинула взглядом помещение.
Значит, вот почему она приехала в перчатках – не хотела заразиться безумием. Наверное, мне следовало радоваться, что она до меня дотрагивается и дышит одним со мной воздухом. И я пыталась радоваться, честное слово. Я вежливо попрощалась с доктором Шифон, пожала руку Хелен и натянула улыбку, когда та в разговоре с матерью назвала меня чудесной пациенткой. Я прошла за матерью к ее большому синему «крайслеру» и села в машину.
Мать завела машину и тотчас же закурила. Пепел летел на обтянутое кожей сиденье. Так я поняла, что мать расстроена, – во всякие глупости, что ей наговорили, она не верила.
Когда мы вернулись, я увидела наш дом. По-настоящему увидела. Одноэтажный, выстроенный в стиле ранчо: флюгер в виде лошади, двери гаража – словно ворота сарая, на окнах ажурные наличники. Перед входом черный металлический наездник с табличкой «Добро пожаловать!».
Сплошное вранье, а вранье даже в параллельный мир просачивается. Единожды заметив его, меняешься навсегда и больше не можешь закрывать на него глаза.
Перед домом мать не разрешила мне выйти из машины – нет, не там, где меня увидят соседи.
– Сиди тут, – прошипела она, хлопнула дверцей и открыла гараж.
В гараже я нырнула в темноту и вынырнула в нашей яркой гостиной, ультрасовременной и футуристической. Скошенный потолок украшали мелкие цветные камушки. Огромные окна выходили на бассейн в полинезийском стиле. В стену из огромных грубых камней был вделан камин. Серебристая мебель сверкала.
Отец стоял у камина, одетый в свой любимый костюм, как у Фрэнка Синатры. В одной руке он держал бокал мартини, а в другой – зажженную «Кэмел». Такие сигареты – настоящие американские – курит Джон Уэйн. Сквозь очки в черепаховой оправе он посмотрел на меня:
– Вернулась, значит.
– Уинстон, врачи говорят, она выздоровела, – сказала мать.
– Вон оно что.
Мне бы послать этого старого мудака куда подальше, но я просто молча стояла, сжимаясь под его тяжелым взглядом. Теперь я знала цену своему бунту, знала, кто в этом мире хозяин, – и что это явно не я.
– Господи, да она плачет.
Этого я не сознавала, пока он не сказал. И все-таки я молчала – уяснила, чего от меня ждут.
Из психушки я вернулась домой неприкасаемой. По меркам Ранчо Фламинго мой поступок в голове не укладывался. Я устроила скандал, опозорила родителей и поэтому превратилась в опасное животное, которое разве что на цепи разрешается держать.
Сейчас в передачах – вроде твоей или шоу доктора Филла – учат рассказывать о своих ранах и тяготах. В мое время все было как раз наоборот. О некоторых вещах не говорили, вот и о моем срыве мы тоже молчали. В тех редких случаях, когда мать все же упоминала о времени, которое я провела в больнице, она называла это каникулами. Впрочем, она вообще старалась об этом не говорить. Единственный раз, когда она, посмотрев мне в глаза, произнесла слово «лечебница», – это в день моего возвращения.
Помню, как в тот вечер я накрывала на стол и прикидывала, как мне полагается теперь себя вести. Я медленно повернула голову и посмотрела на мать, которая что-то готовила. Кажется, цыпленка по-королевски. Волосы у нее, по-прежнему каштановые – думаю, крашеные, – были собраны в копну тщательно уложенных кудряшек – кроме матери, такая прическа мало кому шла. Сейчас мать назвали бы привлекательной: линии лица четко очерченные, разве что капельку резковатые, лоб высокий, скулы точеные. В тот вечер мать надела темные очки в роговой оправе, угольно-черный свитер и кардиган из такой же шерсти. Нежности в ней не было ни капли.
– Мама? – тихо позвала я, подойдя поближе.
Она едва повернула голову:
– Если жизнь преподнесла тебе лимон, Дороти Джин, сделай из него лимонад.
– Но ведь он…
– Хватит! – отрезала мать. – Не желаю об этом слышать. И ты забудь. Забудь – и сразу снова научишься смеяться. Я же научилась. – Ее глаза за стеклами очков выражали мольбу. – Пожалуйста, Дороти. Твой отец этого не потерпит.
Может, она хотела мне помочь и просто не знала как, а может, ей было плевать, – этого я так и не поняла. Зато поняла другое: если я снова расскажу ей правду или покажу, что мне больно, отец опять отправит меня куда-нибудь и останавливать его она не будет.
Причем моя лечебница – еще не самое жуткое место. Там мне попадались дети с пустыми глазами и трясущимися руками – так вот, они рассказывали о ваннах с ледяной водой и всяких штуках похуже. О лоботомии, например.
И урок я усвоила.
В ту ночь, не раздеваясь, я забралась в свою детскую кровать и провалилась в глубокий тревожный сон.
Разумеется, он разбудил меня. Наверное, все это время только меня и ждал.
В мое отсутствие его ярость расползлась и отравляла все вокруг, а его самого душила.
Моя «ложь» унизила его, и теперь он пришел преподать мне урок.
Я попросила прощения – сказала, что ужасно ошиблась. Он прижег меня сигаретой и велел заткнуться. Я молча смотрела на него, и мое молчание, похоже, лишь подогревало его злость.