Лети, светлячок [litres] - Кристин Ханна
Милые, послушные, готовим коктейли и рожаем детей – правда, и то и другое только после свадьбы.
Мы жили в одном из первых низкоэтажных спальных районов округа Оранж, он назывался Ранчо Фламинго. Домики в стиле ранчо полукругом вдоль тупиковой дороги, одинаковые участки, перед каждым домиком зеленеет ухоженный газон. У счастливчиков еще и бассейн имелся, и самыми модными считались вечеринки у бассейна.
Помню маминых подружек возле бассейна – все в купальниках и цветастых панамах, они пили и курили, а мужчины с бокалами мартини жарили мясо на гриле. К тому моменту, когда кто-нибудь решался прыгнуть в воду, все уже успевали хорошенько набраться.
Выходные превращались в сплошной праздник, одна вечеринка за другой, и все у бассейнов. Вот что странно – я помню только взрослых. В те времена детей бывало видно, но не слышно.
В детстве я об этом, конечно, не особо задумывалась, просто научилась сливаться с мебелью, вот и все. На меня никто не обращал внимания, да и росла я нескладной. Волосы у меня сильно вились, а самой заметной частью лица были густые брови. Отец говорил, что я вылитая еврейка, – и матерился при этом зло. Я не понимала, почему его так злят мои брови. Почему само мое существование его злит. Однако так оно и было. Мама постоянно твердила, чтобы я вела себя тихо, не высовывалась, была хорошей девочкой.
Я и вела себя тихо – так тихо, что растеряла тех немногих подружек, с кем сошлась в начальной школе. К средней школе я превратилась в изгоя – ну, может, не в изгоя, но в невидимку точно. Мир тогда уже менялся, но мы об этом не знали. Вокруг происходили жуткие вещи, творилась несправедливость, а мы и не видели. Мы отводили взгляд. Они – черные, латиноамериканцы, евреи, – все «они», а не «мы». На вечеринках с коктейлями мои родители никогда не упоминали о своем происхождении. Когда мне исполнилось четырнадцать, я спросила отца: украинцы – это навроде коммунистов? Отец отвесил мне оплеуху, и я бросилась к матери.
Помню, мать в тот момент стояла у болотно-зеленой столешницы, в голубом домашнем платье и фартуке, во рту дымилась сигарета, мать переливала готовый луковый суп из пакета в кастрюлю.
Я так рыдала, что ничего практически не видела, под глазом у меня наливался синяк.
– Папа меня ударил! – пожаловалась я.
Мать медленно обернулась – в одной руке сигарета, в другой пустой пакет из-под супа. Через темные очки в блестящей оправе она посмотрела на меня и спросила:
– И что ты такое натворила?
– Я?
Я захлебнулась рыданиями. Мать поднесла мундштук к губам и затянулась «Лаки страйк».
Тут-то я и поняла, что сама виновата. Я поступила плохо. Неправильно. За что меня и наказали. Впрочем, сколько я ни вспоминала случившееся, все никак не могла понять, что же я сделала неправильно.
Но при этом я знала, что рассказывать об этом случае никому нельзя.
С этого дня я лишь катилась вниз. По-другому не назовешь. А потом все сделалось еще хуже. Тем летом мое тело начало меняться. У меня начались месячные.
– Ты теперь женщина, – сказала мать, протягивая мне тампон и пояс для чулок, – смотри не опозорь нас и не вляпайся в неприятности.
Грудь у меня выросла, тело вытянулось. Как-то раз я пришла к Аннетт Фьюничелло на вечеринку у бассейна, и мистер Орроуэн, наш сосед, выронил бокал с мартини. Отец схватил меня за руку с такой силой, что чуть кости мне не сломал. Он затащил меня в дом, швырнул в угол и прорычал, что я выгляжу как шлюха.
От его взгляда мне сделалось даже хуже, чем от оплеухи. Я догадалась, что ему хочется получить от меня что-то, нечто темное и невыразимое, но что именно, я не понимала.
Тогда не понимала.
Однажды ночью, когда мне было пятнадцать, он вошел ко мне в комнату. От него пахло спиртным и сигаретами, и он сделал мне больно. Больше, наверное, здесь можно ничего не говорить.
После он сказал, что я сама виновата – одеваюсь как проститутка. И я поверила. Ведь он мой отец. Я обычно всегда ему верила.
Я пыталась сказать маме – причем не один раз пыталась, – но теперь она меня сторонилась и срывалась на меня по мелочам. То и дело отправляла меня в комнату или погулять. Мой вид был ей противен – в этом у меня не оставалось сомнений.
Тогда я попыталась исчезнуть. Я застегивала кофту до подбородка, не пользовалась косметикой. Я ни с кем не разговаривала, новых друзей не заводила, а старых всех растеряла.
Так продолжалось месяцами. Отец пил все больше, делался все злее и отвратительнее, я совсем притихла и все глубже погружалась в тоску и отчаянье, но при этом мне казалось, что так все и должно быть. Знаешь, я думала, что неплохо справляюсь, пока в один прекрасный день парень из нашего класса с гоготом не ткнул в меня пальцем. И тогда все в классе тоже захохотали. Или мне это почудилось. Это смахивало на сцену из «Внезапно, прошлым летом», когда парни травят Лиз Тейлор и ее спутника. Злобные и жестокие. Безжалостные. Я закричала, разрыдалась, принялась драть на себе волосы. Одноклассники замолчали. Воцарившаяся тишина и меня заставила умолкнуть. Я огляделась и пришла в ужас от того, что натворила. Учительница спросила, что случилась, а я лишь молча смотрела на нее. Она фыркнула и отправила меня к директору.
Видимость. Вот что было важно для родителей. Плевать им, что я рыдаю и что рву на себе волосы, – проблема в том, что другие это видят.
Глава двадцать первая
Лечебница – это для твоего же блага, так мне сказали.
Скверная ты девчонка, Дороти. Всем тяжело, но ты-то почему такая эгоистка? И папа тебя любит – зачем ты болтаешь про какие-то выдуманные ужасы?
Считается, будто параллельных миров не существует, и все же они есть, причем существуют они внутри тебя. Сейчас ты обычная девчонка, а в следующую минуту – улитка, оставшаяся без панциря. Заворачиваешь за угол или просыпаешься в собственной темной спальне – и попадаешь в мир, похожий на твой собственный, однако на самом деле совершенно иной.
Лечебница – все называли ее санаторием – находилась в другом городе. Где именно, я и по сей день не знаю. Не исключено, что вообще на Марсе.
Они натянули на меня смирительную рубашку, чтобы я себя не покалечила. То есть так говорили мужчины