Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Нет. Смерть это горе. Самое главное горе в жизни. Его ничем не излечишь.
Лопаты стали быстро и жестоко засыпать землею глинистую яму, и Заряна наклонилась, чтобы бросить на крышку гроба ком земли. Она не устояла на ногах, грязь поплыла под сапогом, и она тяжело, грузно упала на холодную, чуть побеленную седым жестким снегом землю.
К ней бросились – поднять. Терапевт Леша Синицын закусил губу и сморщился, поднимая ее.
Ему показалось, он поднимал взорванный чугунный мост через холодную, закованную в лед родную реку.
Заряна не хотела вставать с земли.
И все закрывала и закрывала глаза.
Веки склеены. На ее веках лежит земля. Они забиты досками и засыпаны землей.
Все. Кончено. Кончена жизнь. Нет ее.
Ее подняли насильно.
Ей кричали: Заряна Григорьевна! Откройте глаза! Вам плохо?! плохо?!
Поддерживали ее под руки. Всовывали в рот таблетку.
А она все стояла у могилы с закрытыми глазами.
***
Да, больной был. Некрасиво болел, стыдно. Да, бездетный. И весь насквозь нищий. Да, опять дерьмо я был собачье. А может, еще все будет! И дети тоже родятся! Не до детей мне тогда стало. Не везло мне с воровством. Карманник я стал плохой. И стал ментов бояться. Боялся: нарвусь-таки. И уже не вырвусь. Больше так, как из "ПОЛЯРНОЙ ЧАЙКИ" спасли, меня не спасут. Закинулся я как-то на Белорусский вокзал. Стою, нюхаю запах мазутных шпал. И сердце, бать, стеснилось. Вспомнил, как железную дорогу строил на северах. Что бы мне там не остаться! Не жениться… Вот бы и детишки пошли… Пил бы водочку по праздникам, мял бы женку… Столицы захотелось. Лакомых ее кусочков! А что, я был фраер избалованный по гроб жизни. Стою на Белорусском, гарь поездов нюхаю. Тепловозы гудят! А я стою на перроне, дым глотаю, на селедочные рельсы гляжу, и, стыд, жрать хочу. Я опять стал нищий и голодный. Из роскошного отеля съехал. Закончились баксы того дедка, с Центрального телеграфа. Стою, тоска такая! И тут вдруг поезд к перрону подваливает, вид у него такой странный, иностранный, двери раскрылись, и на снег высыпаются пассажиры. Встречают их. Все обнимаются, челомкаются. Чемоданы подхватывают! У меня слюна потекла. Думаю, дай-ка я носильщиком на вечерок заделаюсь, чемоданчики народу приезжему поднесу! Авось и подработаю, зашибу деньгу честным трудом! Почти все курлычут не по-нашему. Я так понял, по-польски: пши, пши. Я к паненке одной рванулся. Чемодан у нее из руки выхватываю. Дайте, дайте я вам поднесу! Куда вам? до такси? или вас на машине встречают? или вам до метро? Она мигом охватила ясными, светлыми глазками мою голодную стыдную рожу. На ломаном русском отвечает: "Проше пана, мне до станцыя такси, а потем до хотелю "Космос"! Естем з Варшавы, проше пана! В Москфе перфши раз!" Я аж заикаться стал, так старался ей все внятно-понятно объяснить. Про Москву, про гостиницу "Космос"; про себя. А про себя-то я зачем рассказывал? А делать было нечего, пока мы сквозь толпу к стоянке такси с ее тяжеленным чемоданищем пробирались.
Она слушала меня вполуха. Что-то свое лепетала, на жуткой смеси польского и русского. Я, как ни странно, все понимал. А что тут понимать-то, языки похожи. Дотащились до такси. Долго добирались по вечерней Москве до "Проспекта Мира": час пик, всюду пробки. Я вспомнил свою машину, "бьюик". Аж горло веревкой перетянуло. Слова сказать не могу. Потом раскашлялся. Слезы украдкой утер. Она, в зеркало шофера, эти слезы мои – видела. Но думала: это я от натужного кашля.
Донес я чемодан громадный прямо до двери ей. До ее номера. Она пригласила войти. Заказала ужин в номер, на две персоны. Чем я ей так приглянулся? Ума не приложу. Значит, бать, былое обаяние во мне еще играло. Иначе с чего бы это иностранная баба кормила ужином в гостиничном номере нищего носильщика с Белорусского вокзала? Все уравновесилось: кормил я, теперь кормят меня. Я ел, она на меня смотрела. Я смотрел на нее. Ничего так бабенка, пойдет. Стройненькая, рыжие волосы туго стянуты на затылке в конский хвост, глаза выпуклые, как у рыбы, красиво подмазаны. И губы перламутровые. У меня женщины не было сто лет. Бать, мы переспали, а что в этом странного? Прежде чем всему случиться, я душ принял. Сто лет не мылся! Постанывал от удовольствия!
Она из чемодана выгрузила альбомы. Умненькая бабенка оказалась, с искусством связанная. Она статьи писала про исторические памятники, про разные там церкви и монастыри. По музеям шаталась по всему миру. Так в самолете, в поезде и жила. Весь мир объездила, а в Москву только вот попала! Хотя Варшава раньше русской была: в составе Русской империи, это она сама мне сказала, я не знал. Альбом открыла, пальцем тычет. Леонардо, говорит, да Винчи, знаешь такого? Вот его я знал. Кивнул. С репродукции глядит женщина. Грациозно так обернулась, губки крошечные, шея длинная, в смешном чепчике. А на руках у нее зверек. Светленький такой. Я думал, крыска. Она мне, паненка моя, шепчет на ухо: гроностае. А, догадался я, горностай! Она смеется и меня целует. Альбом на пол падает. Это она меня хотела из рук вон как, а не я ее!
Так я и стал ее называть, в честь Леонардо: паненка с горностаем. Она мне говорит: у меня дома такой же живет. Ручной горностай. Хищник, но я его люблю. И тебя тоже люблю, шепчет, кохам че! Вот еще глупости, думаю себе, любовь такая, глупость большая. Ну, переспали пару раз, это же ничего не значит. Значит, значит! Она мне сама заграничный паспорт сделала. Кому-то большие деньги приплатила; принесли на следующий день, с доставкой в номер. Что она сказала на ресепшене? Что я ее муж? Любовник? Выезжать из России становилось все проще. Европа объединилась. Стерла границы. Бурлила и вспучивалась опасная Африка. Арабы лили кровь. Все чаще гремели взрывы: люди входили во вкус большого убийства. Одна война заканчивалась, начиналась другая. А моя паненка ахала и охала, созерцая изящество русских храмов. Она не вылезала из Третьяковки, из галереи Церетели. "Ты бендешь артыста! Ты естешь талент!" И глядела на меня и восторженно, и иронично. Каким еще артистом, мрачнел я. Я и так уже великий артист! Ну не говорить же ей было, что я вор. "Артыста, так, то по-русску… ху-дош-ник!" И художником я тоже уже побывал. Но я обнимал ее и смеялся; не огорчать же мне ее отказом.
Дело кончилось тем, что она взяла нам два билета до Варшавы.
Варшава оказалась мрачной, или это мы прибыли в нее в такие мрачные дни. На улицах стояли