Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Виноград, и далекие горы, и далекое пионерское детство, и раздавленная сладкая ягода под языком. Она не помнила отца. Ей потом, в детском доме, сказали: твой отец, Мирон Абуладзе, погиб на войне. Матери она не знала. Детский дом был ей отцом и матерью. Ее жалели нянечки и больно били злые воспитательши, а добрые – угощали домашними хинкали, а дети таскали за роскошные косы. Однажды ее, в шутку, захотели повесить: дети играли в Зою Космодемьянскую. В сарае накинули веревочную петлю на матицу, подтащили табурет, поставили на табурет Русудан. Она гордо вскидывала красивую голову с тяжелыми косами и кричала: всех не перевешаете! Мальчишки надели ей петлю на шею. Они совсем не хотели ее вешать, так просто. играли, и все, но самый маленький, малявка Петька, пинком выбил у Русудан из-под ног табурет. Сколько мгновений она висела в петле? Тонкая хилая веревка порвалась быстро. Русудан упала на землю сарая. Куры заквохтали, сгрудились в углу. Дети боялись подойти к Русудан. Как куры, сбились в кучу, вскрикивали. Самый смелый подошел. Затряс Русудан за плечо. Эй, очнись! Она не открывала глаз. Дети гурьбой побежали к воспитательшам, плакали, указывали пальцами на сарай: умерла! умерла! Русудан откачали. Неделю она провалялась в больнице. Она ничего не помнила, что с ней было. Как – повесили? Кто – повесил? К ней больше не приступали с расспросами и рассказами.
Виноград, и далекое море, и снега в горах, и спускаться с горы на лыжах, как страшно и прекрасно! Она знает: одно неверное движение – и она сломает руку или ногу, разобьет голову, умрет. Смерть рядом, но это же так весело! Если далеко уплыть в море, можно не вернуться. Ты просто не доплывешь и утонешь. Опять тебя ждет смерть. Она везде; дядя Мераб застрелил Кетеван Яшвили на охоте, а она всего лишь попросилась с ним на охоту, посмотреть, как охотятся с борзыми собаками. Какая красивая Кетеван лежала в гробу! У смерти тоже была своя красота. Русудан глядела на себя в зеркало: она хороша, и очень хороша, ее будут все любить, на руках носить, ну конечно. Она станет женой генерала, или знаменитого художника, или самого богатого богача на всем Кавказе! У нее будет совсем особая судьба! И она никогда, уж это точно, не умрет!
Краем уха она слыхала, что вот есть такие особенные люди, святые и праведники, и еще есть преподобные, и еще мученики, вот они никогда не умирают, говорят, они живут вечно. Как и где живут – это уже второй вопрос. Главное, живут! А всех остальных хоронят. Засыпают землей. Русудан содрогалась, воображая, как ее будут засыпать землей. Не будут! Никогда! Разве таких красивых, как она, засыпают землей?!
От гор и моря она уехала в снега и льды. И сама стала льдом. Скользила по льду. Падала, разбивалась больно. Ее все время обижали, обижали. Плевали ей, красавице, в лицо. Нигде не замечали: в очередях, на улице, нигде. Подло бросили ее с ребенком на руках. Она, красивая, родила на свет уродину. Не на свет, а во тьму!
А зачем она жила? Что же главное, самое главное у нее в жизни было?
А может, она сама была пуста, как пустой, без вина, глиняный сосуд квеври?
И разбить его; и осколки не собрать.
Густота внезапно разошлась в стороны и опять стала пустотой. Русудан Мироновна опять летела вольно и страшно, невесть куда. Переворачивалась в пустоте. Вихри швыряли ее, сминали, крутили. Тело еще чувствовало верчение, движение. А душа – сияние. Извне лился свет, его источник нельзя было определить, да она сама была светом, она теперь могла светить и светиться; может, это испускала лучи ее рука, нога, кочергой сгибаясь в сумасшедшей пустоте.
Вдруг все встало. Больше не летело никуда. Неподвижно лежала умирающая, а воздух сам ее держал. Нежные руки воздуха, ладони пустоты. Чуть покачивалось тело, как в люльке. Тело не видело, не слышало, как над ним плакали, как горячие слезы капали и стекали по нему; оно, став душой, теперь понимало только одно: свечение и благословенье. Большая и добрая рука тянулась к ней из тьмы, и она остатками слов говорила себе: я буду жить вечно, я тоже святая. И тянула к светящейся руке свою старую руку. И ловили руки друг друга, беспомощно скользили друг по другу, как звездные рыбы в глубоководной толще неба.
Меня вешали, а я не умерла! Я – святая!
Нет, ты не святая. Ты замучила свою дочь!
Я?! Замучила… свою…
Она хотела возразить, все отрицать, но сил не было, только свет бился и тлел.
Он мерцал внутри, далеко отсюда.
Там, где еще летели в пустоте люди; где клубились и стонали живые ветра.
Заряна держала мать за руки.
Она не впервые наблюдала агонию.
Но тут умирала ее мать, и это было не наблюдение.
Заряна умирала вместе с ней.
Все произошло так, как она и хотела – мать умирала при ней, она была здесь, на работе, и ее позвали в палату, и она пришла, села на стул, взяла холодеющие руки матери в свои и так сидела.
Мать сначала лежала без движения, потом закинула незрячее лицо. Хрипела.
Заряна молилась: скорей, только бы скорее.
"Господи! Возьми ее скорее к Себе, прошу Тебя!"
Опустила голову, устыдилась.
"Зачем я прошу Его о том, чтобы – быстро? Он сам знает, как, когда. Господи! Да будет воля Твоя, а не моя!"
Мать мучилась. Или уже нет? Свет, что лился из ее лица на Заряну, разгорался ярче. Заряна зажмурилась. Положила ладонь себе на лоб и глаза. Она восседала на широком стуле, как на троне, она и была