Кафе на острове Сен-Луи. Родственные души всегда находят друг друга - Сабрина Филипп
Я выпалила все это быстро, охваченная яростным отчаянием и осознанием истины, так мучившей меня долгие месяцы, но только сейчас прорвавшейся наружу. Меня будоражило то, что я раскрыла душевную тайну, которая с каждым днем отнимала у меня все больше жизненных сил. И в этот момент наступило облегчение, что больше не нужно играть предписанную кем-то роль.
– Я прекрасно понимаю, о чем вы говорите, – ответила она.
И эхо ее слов отдалось во мне вздохом облегчения.
Она продолжила:
«Можно сказать, что я родилась не в том месте и не в то время. Однако дети сами выбирают, где хотят прийти в этот мир. Я решила родиться в 1935 году в Польше у еврейки, матери-одиночки по имени Мириам. К слову, ее несчастливая судьба и спасла меня. Я знаю о ней только то, что в 31 год она все еще не была замужем и вела богемный образ жизни. Она была далека от традиционных ценностей, любила проводить время в компании варшавских художников, некоторые были ее любовниками. Один из них стал моим отцом, как минимум биологическим. Позже я узнала, что являлась плодом супружеской неверности, и именно по этой причине он так меня и не признал, хотя и видел, как я росла. Легкий нрав матери уже был позором для ее семьи. А когда она забеременела, ее решили отослать подальше. Последние шесть месяцев беременности она провела в деревне, вдали от людей, а когда родила, ей дали понять, что не может быть и речи о возвращении. Мать поселилась со мной в Варшаве. А так как она была полна решимости вернуться, естественно, чтобы воссоединиться с отцом, семья предложила сделку.
Обе ее сестры вышли замуж за французов и жили в Париже. Одна из них согласилась взять меня к себе. Поэтому решили так: мама отвезет меня туда и оставит, я буду расти без нее, что спустя несколько недель после моего рождения и сделали. Но, ко всеобщему удивлению, оказавшись в Париже, мать отказалась уезжать без меня. Я и по сей день счастлива от осознания сего факта, это чувство сопровождало меня всю жизнь. Отречение от собственной прошлой жизни и сделало ее моей матерью.
Она осталась жить в столице у одной из сестер. Я знаю, отец дважды приезжал к нам в Париж. И могу сделать вывод: они все же любили друг друга.
Моя никогда по-настоящему не работавшая мама довольно быстро стала портнихой. Женщина, познавшая все прелести богемной жизни, кружившаяся в водовороте мужчин и вечеринок, теперь спала на матрасе в крошечной столовой, и ее непростую жизнь хоть как-то скрашивало материнство. Так она прожила четыре года. Знаю, сестры несколько раз пытались выдать ее замуж, но она отказывалась.
В августе 1939 года заболела моя бабушка, и мама решила поехать на несколько недель в Варшаву, чтобы поухаживать за ней. Она хотела взять меня с собой, но дед был непреклонен. Он по-прежнему не желал, чтобы его дочь появилась на людях с “бастардом”, как тогда было принято красиво изъясняться на эту тему. Я как-то нашла письмо, где он описывал отказ именно в таких выражениях.
Думаю, после четырех лет лишений мать решила вернуться в Польшу не только чтобы сидеть у одра больной женщины. Вне всякого сомнения, она планировала встретиться с моим отцом и хорошо провести время со старыми друзьями. Так сложилось, что оттуда она не вернулась. В октябре 1939 года мама оказалась запертой в гетто. В 1942 году ее отправили в концентрационный лагерь Треблинка, где она и умерла.
У меня сохранилось несколько писем того периода, в них она беспокоилась обо мне и обещала скоро вернуться домой. Думаю, я тогда ужасно скучала. Позже я нашла тетрадь с ее стихами того периода, тетрадь, перевернувшую мое представление о том, какой была эта женщина. Она не была легкомысленной, но обладала большой чувствительностью и очень развитой для того времени внутренней культурой. Могу лишь представить, с какими трудностями она столкнулась за четыре нелегких и долгих года ремесла портнихи, ведь все это время душа рвалась к совершенно другим удовольствиям.
Хотела бы я рассказать, как ждала ее возвращения и страдала, но я ровным счетом ничего не помню. Все это время меня с упоением баловали тетушки: детей не было ни у одной, ни у другой.
Тревожная волна ужесточения законов касательно евреев и сложной ситуации в Польше вскоре дошла и до Франции, поэтому одна из теток увезла меня на неоккупированную территорию. Я смутно помню, что мы жили в маленьком деревенском домике и она часто плакала, так как больше не получала вестей от моего дяди.
В 1942 году эти территории начали утрачивать статус, поэтому ради моей безопасности она отправила меня в католический пансион в пригороде Экс-ан-Прованса. Там я жила до совершеннолетия, не получая никаких вестей от семьи. Я выросла в окружении монахинь и, хотя мне было очень тоскливо, постепенно забыла лица матери, теток, забыла польский, на котором свободно говорила, забыла ждать, когда они вернутся за мной, забыла, как смеяться. В итоге сама тоска стерлась из памяти. Четырнадцать лет подряд я много читала и обучалась музыке, в основном игре на фортепиано. Очень долго отказывалась играть Шопена – он слишком остро и эмоционально напоминал о моих славянских корнях и их исчезновении».