Кто виноват - Алессандро Пиперно
Тем временем дядя нанял строителей, чтобы слегка освежить комнату для гостей в своей римской квартире – по возвращении ей предстояло стать моим новым гнездом. Он приобрел мебель, подходящую “молодому человеку” (цитирую), и из тех же соображений обновил мой гардероб. Прожив бок о бок с ним месяц, я выдохнул с облегчением: жить с дядей оказалось проще, чем проводить вместе отпуск. Его существование было слишком насыщенным, хаотичным и полным дел, и у него не оставалось времени заниматься новым питомцем, заботу о котором он неосмотрительно взял на себя. У избалованного холостяцкой жизнью и любившего хорошее общество дяди в его летних домах всегда было много гостей. За считаные недели здесь побывали ученики, коллеги, юные подруги, а однажды вечером – даже знаменитый кинорежиссер, проявивший нездоровый интерес к моей судьбе и ко мне самому (нежный сирота) столь откровенно, что дядя рассвирепел (“Не бойся! Ноги этого педика здесь больше не будет!”). Забота дяди Джанни была одновременно чрезмерной и попадавшей мимо цели. Я быстро понял, что среди его талантов не было умения читать в чужих душах. Вот почему он так встревожился, заметив, что я ни разу не пролил ни слезинки. Это ненормально, сетовал он. Звучало это как упрек. Почти каждое утро за завтраком он интересовался, плакал ли я. Вопрос он задавал с подозрительным видом, как родители обычно интересуются гигиеной отпрысков: зубы почистил? а ногти? сходил по-большому?.. Утром в день похорон он опять взялся за свое:
– Ну как?
– Что – как?
– Ты плакал?
– Нет.
– Черт побери! Ладно, я уверен, что на похоронах все наладится.
– Прости, в каком смысле?
– Да ладно, дурачок, давно пора, надо хорошенько поплакать.
Помимо всего прочего, для меня это было равно революции Коперника. Я вырос в обстановке, которую из-за склонности родителей к секретности и притворству можно назвать иезуитской: о главном нельзя говорить вслух, нельзя выставлять его на обозрение. Пусть лучше валяется где-нибудь в погребе да гниет в темноте и сырости. Дядя Джанни, очевидно, принадлежал к другой школе. По его мнению, всякий деликатный вопрос нужно было не скрывать, а внимательно рассматривать и разбирать, пока хватит сил. Впрочем, подобное поведение также имело неприятные последствия. Ведь, как я теперь понимал на собственном опыте, нельзя рационально относиться к горю, не опошляя его. Впрочем, это еще одна сторона характера дяди Джанни, о котором я вскоре изменил мнение. У него тоже имелись секреты, и он, как и все остальные, тщательно их хранил.
Большую часть церемонии похорон единственным существом, на котором мои сухие глаза останавливались дольше секунды, была невидимая такса Лауры Пиперно – сегодня обе вели себя тише обычного. На кого еще было смотреть? Конечно, не на малочисленные знакомые лица: Боб, Туллия, Леоне, Франческа, Кьяра, Вашингтон, Аталь и Чезаре Лиментани – у последних двоих слезы лились ручьем. И не на внушительную толпу незнакомцев, которые, хоть и обходились без бедной изгнанницы свыше двадцати лет, не смогли с ней не попрощаться.
Бедное мамино тело подвергли вскрытию. В подобных случаях так положено. Но как не вспомнить ее стыдливость, то, как мама умела быть незаметной, почти исчезать. Ее суровость и сдержанность. Ни разу в жизни я не видел ее deshabille[69]. Кто до нее дотрагивался? Кто проводил вскрытие? Кто копался в ее внутренностях? Кто себе это позволил? Что лежало в гробу, который только что поставили там, откуда, если все пойдет как надо, никто не осмелится его забрать?
Со дня похорон матери Деметрио я пытался представить, как это будет с кем-то из моих родителей. Сотни сценариев, я не преувеличиваю, но все они не имели ничего общего с разворачивавшимся представлением, которое меня совершенно не трогало. Я гадал, что бы обо всем этом сказала она. Что подумала бы мама, убежденная атеистка, о миньяне – десяти молящихся мужчинах в ермолках, – в который ее бекор не входил? Или о подчеркнутой грусти, с которой раввин Перуджа читал кадиш? Они победили. И не потому, что были правы, а просто потому, что оказались сильнее. Войска интегралистской реставрации взяли верх над обезоруженными войсками храброй сторонницы Просвещения. Все они были здесь – красивые, элегантные, здоровые. А она? А человек, за которого она вышла, вопреки всем и вся? О нем было известно только, что он томится в какой-то ужасной камере, гадая, что ждет впереди. Казалось, ее, его, да и меня – с новенькой фамилией, разодетого как мажор, – словом, всех нас никогда не существовало. Память о нас стирал каждый скорбный, напевный звук, который издавал бородатый раввин.
Наверняка имелся какой-то способ свыкнуться с ролью главного деликатеса на этом мрачном светском банкете. Но мне он был неизвестен. Пронзенный множеством глаз, я невольно чувствовал себя сыном ханаанея, убийцы, очередного истребителя евреев, а уж потом сиротой, сыном только что похороненной жертвы.
Клянусь, я изо всех сил старался заплакать. Ах, было так жаль разочаровывать заботливого благодетеля. Я напряг все свои актерские способности… Увы, ничего не получалось.
По окончании церемонии ко мне подходили разные люди. Им было важно представиться, выразить соболезнования, развлечь дурацкими историями из маминой жизни. Они выглядели здоровыми и заботливыми, все загорелые после долгого отдыха. Маленький человечек с чувственными губами спросил, умею ли я играть в шахматы. Не дав мне времени ответить, он принялся расхваливать маму: какая одаренная шахматистка! Даже он, потерявший зрение за шахматной доской, ни разу не сумел ее обыграть. Ко мне осторожно приблизился Леоне – бронзовый, словно статуя, несмотря на обычную бледность. Я отметил, что он не затянул узел галстука, на глазах – солнечные очки. “Как же все это противно”, – сказал он, и это было единственным осмысленным высказыванием за все утро.
Бобу и Туллии выпало устроить положенный в таких случаях прием. Их квартира, залитая нежным сентябрьским светом, и на сей раз оказалась идеальным местом для семейной трапезы и собрания. Согласно суровым законам времени, после Седер Песах сменилось всего одно время года. Но только идиоты верят календарям. За эти месяцы я накопил массу разнообразного опыта, новых умений, обогатил свои вкусы и теперь был в состоянии оценить эстетическую и материальную ценность огромной квартиры. Менее пышная, чем жилище, в которое я перебрался, эта квартира, как говорил дядя Джанни, была куда более cosy[70]. На сей раз я не стал разглядывать стоявшие на кабинетном рояле фотографии и сразу направился в столовую, где уже собралась толпа.
На столе присутствовали все яства, которые я со временем полюблю: цикорий и икра кефали, жареная моцарелла, шоколадно-миндальный