Кто виноват - Алессандро Пиперно
И тут я понял, что, как бы ни сложилась моя жизнь, сколько бы бед она мне ни готовила, я никогда не буду чувствовать себя так, как в это мгновение. Можно ссылаться на то, что тебе одиноко, когда девушка не звонит, когда один из родителей исчезает, когда город пустеет, друзей не видно. Все это неприятные, но второстепенные обстоятельства. Все пройдет, все переменится. Ничего близкого к кошмару наяву, который в отличие от кошмарных снов не сменится несущим избавление пробуждением. Забудьте о том, что замкнутый подросток чувствует себя никому не нужным, забудьте о болезненной гордости поэта-романтика; забудьте о странствиях анахорета по пустыне, о путешествиях исследователей на край света, о полетах астронавтов на другие планеты. Одиночество – это не выбор. Это несчастный случай, который не предполагает душевного роста или нравственного совершенства.
Зовите его свободой, если хотите, но знайте, что это бессмысленная, безумная, никуда не ведущая свобода.
Пока мой инквизитор воспевал блеск истины и убогость лжи, ставя меня перед моральным выбором, который определит мою дальнейшую жизнь, я думал о том, что единственный на свете человек, имевший право и желание давать мне советы, указывать правильный путь, лежал на операционном столе, находясь между сознанием и пустотой. Лишь она могла посоветовать мне, как поступить с отцом – пожалеть или осудить. Лишь она открыла бы, кто виноват. Однако, зная ее хорошо, я понимал, что от нее не всегда стоит ждать правды. Что она из тех женщин, для которых правда – опасность и ребенка от нее следует ограждать. И что тогда?
Судьба распорядилась, чтобы именно в эту минуту, пока я терзался, пытаясь придать своим несчастьям философский смысл, за миг до того, как я окончательно оправдаю или объявлю виновным отца, из коридора донесся шум склоки, мгновенно разрушивший грозные чары. Тогда я заметил – и воспринял как добрый знак, – что в ставни проникают робкие лучи рассвета: окна были расположены высоко, почти под потолком, я их сперва не увидел. Что за спор разгорался за дверью, было нетрудно понять. Один голос возмущался: “Что вы делаете? Туда нельзя!” Другой, одновременно знакомый и властный, вселяющий уверенность и сердитый, протестовал: “Нет, можно, я дядя. И уверяю вас, что я достаточно хорошо знаю закон, чтобы понимать: то, что здесь происходит, его нарушает”. С лица моего мучителя исчезли следы триумфа. Он вскочил и бросился к двери.
– Наконец-то, профессор, мы вас ждали. Какая трагедия, какая ужасная трагедия!
Хотя в этой хронике мне не раз доводилось воздавать хвалу безграничному великодушию Джанни Сачердоти, боюсь, прежде я не делал этого с должным пылом. Возможно, потому что, когда я пишу об этом, мне до сих пор трудно прогнать тени, омрачающие искренность его чувств и честность поступков. Так вот, прекрасно понимая, что сейчас не время рассыпаться в комплиментах и любезностях, позвольте мне сказать, что и сегодня, спустя много лет, ничто не вызывает во мне такого чувства благодарности, как воспоминание о том, как дядя Джанни ворвался в комнату пыток со своим оружием – боевым духом, исключительными познаниями и нежными отцовскими чувствами.
Ему пришлось вскочить ни свет ни заря, долго мчаться на машине, спеша мне на помощь, но это ни в малейшей степени не отразилось на его облике – настолько безупречном, что он выглядел щеголем. Вот он, мой бонза, в лучшем летнем наряде, преисполненный неисчерпаемой энергии deus ex machina[66]. Как я уже говорил, гнев не ослаблял, а, напротив, подпитывал его диалектический дух.
– Могу я узнать, что здесь делает мой племянник? Почему он не в больнице рядом с матерью?
– Мы ждали вас, профессор.
– Профессор здесь ни при чем. Вам известно, что мой племянник несовершеннолетний. Вам известно, что с ним можно беседовать только в присутствии законного представителя или опекуна. Вам известно, что у него есть право на помощь специалиста, психолога. Но даже помимо этого, неужели нельзя проявить милосердие? Как же так! Вы хоть понимаете, что пережил этот мальчик?
– Уверяю вас, что…
– В чем уверяете? – Потом, обращаясь ко мне, с той же библейской торжественностью, которую смягчали звучавшие в голосе нежность и жалость, дядя велел мне взять рюкзак, не забыть плеер и следовать за ним.
5
Лишь до бесстыдства самоуверенный человек мог с легким сердцем проживать один в квартире столь впечатляющих размеров. Если честно, не совсем один: он делил жилье со слугой, полное имя которого заслуживает отдельного примечания – Вашингтон Роммель Родригес. Трудно представить, какая требуется идеологическая нейтральность, чтобы назвать, как Родригесы, третьего сына парочкой имен, первое из которых отсылало к отцу американской демократии, а второе – к нацистскому военачальнику. Кстати, у возвышающейся на противоположной стороне улицы барочной церкви (как я позднее узнал) название было еще выразительнее и, учитывая обстоятельства, не сулило ничего доброго: Санта-Мария дель Орацьоне э Морте[67].
Знаю, в этот час мы должны были находиться в больнице, но дядя Джанни предложил сначала заехать домой – принять душ и быстро перекусить. Он ждал известий от старинного приятеля, врача-терапевта, работавшего в больнице, куда поместили маму. Чтобы получить сведения из первых рук, дядя вытащил его из постели глубокой ночью. Приятель заверил, что дежурит отличный хирург, а также подтвердил, что клиническая картина серьезная, очень серьезная. В общем, дядя Джанни, прежде чем заставить меня томиться в больничном зале ожидания, решил сначала еще раз поговорить с приятелем. Вверив меня заботам слуги-эквадорца, он исчез в кабинете в дальней части квартиры.
Было заметно, что Вашингтон, хотя и был намного моложе, после долгих лет совместной жизни достиг со своим работодателем, для которого он также являлся секретарем, водителем и цирюльником, такого же симбиоза, какой бывает между супругами. Он обращался к дяде на “ты”, не забывая при этом назвать его “профессором” (это слово он произносил с одной нежной свистящей “с”). Приказы он выполнял прежде, чем они прозвучат.
Гора чемоданов у входа, закрытая белыми чехлами мебель, запах нафталина и поблескивавшие в спертом воздухе сероватые пылинки свидетельствовали о том, что последние недели в доме никто не жил. Дядины покои с изумительными кессонными потолками занимали целый бельэтаж величественного здания на виа Джулия. Проходные комнаты с книжными шкафами вдоль стен вели в главную гостиную, набитую старинными консолями, китайскими безделушками и произведениями искусства. Огромные окна закрывали плотные шторы из зеленого бархата, а скрипучий паркет украшали