Контузия - Зофья Быстшицкая
Я думаю, что историю нельзя делить на фрагменты, особенно если она творится и будет твориться в людях. Ведь только явные дела принимают правильные пропорции — и даже в совершенных ошибках можно обнаружить чьи-то объективные мотивы. И плохо, когда молчат, потому что тогда возникает пустое место, правда ненадолго; а кому нужны примитивные толкования, однозначные определения злопамятных и недалеких, дурачков от мышления или сознательных фальсификаторов, сегодня, когда целые континенты нашей планеты отрешились от предрассудков, дурного наследства, чуждых режимов, доктринерства после пагубной, но ведь когда-то такой понятной изоляции? Покуда еще не великолепный, но сколь уже новый видится нам мир. Наверное, благодаря тем, что полегли, последней своей волей передвигая границы и соотношение сил в мире. Может быть, благодаря и нам, хотя наши павшие отошли тихо и не героически. Благодаря нам, формировавшим себя из трудностей, из голода и холода и несправедливостей, и уже потом, познавая цену наших трудных решений и разумений, под остаток жизни, разглядели мы многоглавую гидру катаклизма, которая является их отрицанием. Это самые трудные проблемы, которые не выкорчевать одному поколению. Мы были когда-то волной, взбирающейся на новый берег. Мы, там, — и подобные нам, те, далекие, здесь. И в стране, где судьбы безвозвратно смолкших также выглядят дурным воспоминанием. Таково уж оно есть, новое право, которое мы творим сегодня. Но о прошлом и настоящем надо говорить, чтобы их понять. Вот для меня единственная логика, иной я принять не могу, иначе в моей работе, в моем служении будут бесплодные пятна, как та степь. Только ли в моем? Надо лечить искалеченных людей, пусть на ранах нарастает новая ткань, пусть даже терапия, как всегда при тяжелых ранениях, не лишена риска. Ведь речь идет о том, что история на протяжении веков, а также и последних десятков лет, ближайших к нам, складывается не только из приглаженных биографий. И не они рычаг перемен, которые потом служат людскому преуспеянию. Ведь разум увядает (таковы уж мы есть), если мы не тренируем его выбором альтернатив. Удобных для ленивой глупости или терпеливо исследуемых путем анализа.
Я часто возвращаюсь к этой интерполяции нашего времени, которая кажется мне неизбежной, особенно в области искусства и вообще любой вещи для пользования других, чтобы она не была самохвальством формы и языка; нас призывают, чтобы мы видели больше, бросали свет на запутанную обусловленность человечества, а дальше как, что же с нами, что в нас? Заблуждением будет полагать, что мы миссионеры нам самим еще неведомой веры. Я оказывалась перед таким заросшим местом в моих двух последних книгах, оно было упрямо, почти недоступно, я что-то пыталась сделать, прокладывала небольшую тропку, потом отступала, полная опасений, злой настороженности, претензий к себе самой, а еще и беспомощности. Но это такое дело, которое меня не отпускает, вновь втягивает каждый раз, когда я оглядываюсь на прошлое, каждый раз, когда смотрю перед собой. И каждый раз тогда, когда на меня ниспадает затемнение будущего, всякого рода тревога. Такова уж моя обратная связь, любая повседневная слабость отдает меня бессилию. И теперь вот оно вновь пришло, потому что велят ждать, потому что холодно и я не знаю, хватит ли меня еще на немедленную смелость и буду ли я когда-нибудь готова переступить тот порог писательской правды.
Велели ждать, а телефон молчит, вот я и звоню сама, нелегко дается это движение к диску, отделяющему от мира, когда возвращаешься от иных проблем к иному уровню усилий ради сохранения простейшего существования, к наипростейшим вещам — ко мне, в моем телесном естестве с таящейся в нем угрозой, — да еще когда я вновь съеживаюсь, уменьшаюсь в любой своей всполошенной мысли, в самом голосе, которого не хочу принять, потому что он кому-то навязывается. И получаю урок: профессор был, вышел, уехал на какой-то ученый совет. А что эта девица может поделать? Знаю, знаю, но пусть уж исполнится мера моего унижения, смирение мое даже не очень уязвляет, потому что у этой игры иные принципы, я уже утрачиваю рефлексы, которые старательно собирала воедино по дороге, в течение всей моей дороги. А в социальном отделе мне терпеливо повторяют, что они уже обращались куда нужно и как нужно, не в первый раз такое, подобные дела у них всегда на повестке дня, а что профессор неуловим — так это случается. Так разговаривают обычно с ребенком, с человеком не очень-то умственно развитым или с тяжелобольным, но я пока еще здорова, пока меня не искромсали и не выбросили из меня кусок отравленного мяса; я здорова, только сил у меня не хватает, поэтому и голос у меня не свой, срывающийся, с хрипотцой. Только бы он не сорвался на неприличный фальцет, собеседник наверняка это чувствует и придумывает лазейку: завтра мне надлежит позвонить адъюнкту, которого наверняка легче поймать, он даже их консультант и тоже знает о моем положении, так что еще немножечко терпения, товарищ, мы все понимаем.
Вот уж неправда. Этот человек врет с благими намерениями, так как ничего не понимает, ничего. А я для них только дополнительные хлопоты, мешок камней на шее. Звоню, пристаю, чего-то хочу, того, что не от них зависит, ведь