Учебный плац - Зигфрид Ленц
Что еще ему от меня нужно? Рука его уже на дверной ручке, но тут ему что-то приходит в голову:
— Разрешите мне еще об одном вас спросить, господин Мессмер. Говорят, что на вас тут лежат многочисленные обязанности. Это верно?
— Да, — отвечаю я.
А он на это:
— Но с машинами и механизмами вы ведь не имеете дела? Значит ли это, что господин Целлер вам не разрешает?
— Шеф этого не хотел бы, — говорю я, — он поручил мне присмотр за всем режущим и прививочным инструментом.
— Ответственное дело, — говорит он, приветливо прощается и лишь на Главной дороге надевает шляпу, очень аккуратно — и вдруг замирает и начинает себя ощупывать, нет, он ничего по рассеянности у меня не забыл, он уже нашел, что искал, и направляется к крепости.
Никогда в жизни шефу это не пришло бы в голову, он же знает, что я без него ни за что не могу приняться, никогда в жизни не подписал бы он такой бумаги, и кто только мог это придумать, кто только мог распустить слух, будто шеф хочет подарить мне всю северную часть нашей земли, а также часть инвентаря. Зная меня, как никто другой, он прекрасно понимает, что я всего счастливее, когда могу работать по его указаниям. Желай он подарить мне землю, он, конечно бы, об этом обмолвился, как-то намекнул, а то даже просто спросил, хотел бы я взять себе участок от валуна до низины, конечно, он так бы и сделал, и я бы тогда сразу ему сказал, что я этого не хочу.
Недоразумение, конечно, это просто недоразумение. Чернослив; вчера в кулечке еще оставалось несколько штук, я положил кулек сюда на подоконник, а теперь он исчез — возможно, что я сам в полусне доел чернослив. Шеф подписал дарственную, это сказал господин Мурвиц, бумага войдет в силу после смерти шефа, и тогда все то, что составляло его радость и гордость, будет принадлежать мне — я этого не хочу, не пристало это мне, да и не хочу я. При одной этой мысли у меня кружится голова.
Это было после бури; всю ночь напролет бушевала непогода, такое в воздухе поднялось столпотворение, какое даже у нас не часто случается, с воем снова и снова налетал ветер, испытывая прочность сараев, бараков и деревьев; что только не проносилось в воздухе, не одни ветви и черепица, порой казалось, что сейчас тебя самого ветер подхватит и унесет. Многие спозаранок вышли из дома, мы не доверяли внезапно наступившей тишине, ходили подавленные и осматривали разрушения, но на участках они оказались не слишком велики, не такие, как после многих тихих ночей, когда проходил лесовик с его вредоносным крюком. Мне надо было в Датский лесок, к моему шалашу, который я соорудил себе высоко в ветвях бука, все плотно переплетя и с множеством потайных окошечек-глазков, я только хотел взглянуть, что осталось после бури от моего шаткого убежища, куда лишь приглушенно доходили стоны раненых солдат. Я, как всегда, сократил дорогу, пошел через луг среди множества кротовых холмиков к Большому пруду и тут увидел шефа, и сразу увидел — он что-то держит и волочит за собой, что-то пятнистое, в бело-коричневых пятнах. И тотчас побежал к нему, побежал, крича и размахивая руками.
Он тащил за ногу мертвую собаку, это была одна из пятнистых собак Лаурицена, одна из той пары, что почти каждую ночь, охотясь, носились по нашим посадкам; при свете луны я сам однажды видел, как одна из них, вспугнув, подняла зайца или кролика и погнала к другой, скача по молодым растениям и посевным грядам и выписывая такие зигзаги, что все так и летело; за какие-нибудь полчаса они могли уничтожить итог трехдневной нашей работы. Все просьбы и требования шефа, чтобы Лаурицен запирал на ночь собак, оставались без ответа.
Я, правда, немного испугался, когда увидел мертвую охотничью собаку, остановился, но шефу достаточно было мне кивнуть, чтобы я тоже ухватился, и мы сообща доволокли ее до Большого пруда. Там, на берегу, где я часто ложился на землю, чтобы напиться, там он меня спросил, закопать нам или лучше утопить собаку; я сразу был за то, чтобы утопить, и тут же побежал за камнями, тяжелыми продолговатыми камнями, их легче обвязать веревкой, чем круглые. На краю Датского леска лежала груда камней, уже замшелая, обвитая плетьми ежевики, я побежал туда и, когда отогнул плети, нашел патрон от дробовика, еще теплую гильзу; я отнес ее шефу, он понюхал гильзу и хотел было бросить ее в пруд, но потом вдруг передумал, испытующе посмотрел на меня и сказал:
— На, Бруно, возьми, вот тебе штучка, которая все равно что доказательство.
Почему он отдал мне гильзу, я до сих пор никак не пойму, но он отдал ее мне, и я решил зашить ее в подкладку куртки, чтобы не слишком быстро потерять.
Затем мы с ним привязали собаке по камню, шеф к шее, я к задним ногам, после чего подняли животину, у нее из многих маленьких ранок еще сочилась кровь, подняли, раскачали, шеф сосчитал: раз-два-три, и мы одновременно ее отпустили. Всплеск был такой здоровый, что от набегавших волн пришли в движение камыши и тростник, стали раскачиваться туда и сюда, а там, где животное опустилось на дно, поднялись пузыри, забулькала, как из невидимого ключа, вода, закипела и улеглась, лишь после того, как все успокоилось и вода уже ничего не могла выдать, мы вымыли руки и уселись на трухлявый ствол ольхи. Шеф был немногословен, но он сказал:
— Ничто нас не разлучит, Бруно, это я тебе обещаю.
Как тихо в крепости, ничто не шевелится, никто не показывается в окнах, можно подумать, что они покинули большой дом, но я-то знаю, все они там собрались и непрерывно советуются, проверяют документы, подписывают доверенности, может быть, и спорят, и, уж наверно, кто-то из них засел за телефон, что-то стрекочет, гудит, потрескивает в проводах, идущих от нас к станции Холленхузен и дальше вдоль железнодорожного полотна до самого Шлезвига. Итак, из-за слабоумия и угрозы семейной собственности шефа хотят признать недееспособным, так они хотят, и при этом господин Мурвиц защищает их интересы.
Знать бы, откуда