Учебный плац - Зигфрид Ленц
— Тут я одно скажу: во всем Холленхузене не найдется человека, который мог бы давать советы шефу; если ему нужен хороший совет, то он дает его себе сам.
— И в этом году тоже? — осведомляется он и добавляет: — Вы скорее всего это бы заметили, господин Мессмер, поскольку мало кто с ним так близок, как вы.
Стоит мне всерьез задуматься, Бруно, так ты мой единственный друг, — сказал мне однажды шеф, а он всегда говорит то, что на самом деле думает.
— Так как же? — спрашивает он, и я говорю:
— Тут никто ему в подметки не годится, ему достаточно только взглянуть, и он уже знает, что к чему.
— Но это не значит, что господин Целлер не изменился в своем поведении, характере?
Ладно, уж пусть узнает.
— Шеф стал каким-то грустным, — говорю я, — грустным, а может быть, и ожесточенным, во всяком случае, он не такой уравновешенный, как раньше. — И еще добавляю: — Может, он чувствует себя всеми покинутым…
Он задумался, видимо, мысленно оценивает мой ответ, кивает, как бы соглашаясь, и тише обычного говорит:
— Такие созидатели, как господин Целлер, люди, посвятившие жизнь одной задаче, как правило, индивидуалисты, спустя какое-то время неминуемо становятся индивидуалистами, тут они следуют определенному закону.
Вот он опять задумался, проводит языком по крупным резцам и с такой силой сжимает ручки кресла, что кожа на сгибе пальцев белеет. Его внезапная серьезность, прерывистое дыхание.
— А не может ли быть, господин Мессмер, что какая-то болезнь так изменила господина Целлера, я хочу сказать: не жаловался ли он вам в последнее время на недомогание? Или, может быть, странно себя вел, например принимал совершенно непонятные вам решения?
Макс сказал, когда заходил сюда: «Шеф много для нас сделал, теперь мы должны что-то сделать для него». И еще он сказал: «Ты же член нашей семьи, Бруно».
— Не замечали ли вы у господина Целлера признаков мрачности, смятения или слабоумия?
— Главным образом грусти, — говорю я, — и еще, может быть, снисходительности и великодушия. В последнее время он куда больше мне спускал, чем прежде. Когда он застал меня за тем, что я рву и высасываю хвоинки молодых елей, он только покачал головой и молча пошел дальше. В последнее время шеф стал молчаливее, это да, — говорю я и вижу, как он навострил уши, сейчас он за это уцепится, станет бить в одну точку, и он спрашивает:
— Значит ли это, что он уже больше не делится с вами своими планами, как это было раньше, что он держит про себя свои главные намерения?
Знать бы только, куда он клонит, почему он во все это вмешивается, но мне надо что-то сказать, чтобы он этим удовлетворился и ушел.
— Так вот, что касается главного, то это шеф всегда держал про себя, по-своему обдумывал и лишь тогда открывал, когда все уже созрело, — говорю я.
Почему он сейчас улыбается, только ему ведомо, надеюсь, что разговор окончен, у меня здорово жмет в висках, и самое благое дело было бы разок-другой стукнуться лбом о косяк, но он представляет интересы семейства Целлер, а потому я, видно, обязан все выдержать.
— А ваши личные планы, — шутливо спрашивает он, — можно ли мне что-то узнать о ваших личных планах, господин Мессмер? Вы не намерены ничего менять в своей жизни?
— Оставаться там, — не задумываясь говорю я, — я хотел бы оставаться там, где шеф.
Как же мгновенно исчезает все его дружелюбие, когда он встает, как испытующе он на меня смотрит, и вдруг отворачивается и глядит в окно на посадки, причем держит шляпу за спиной и привычным жестом крутит ее в руках, как долго он размышляет, нельзя сейчас ему мешать, но все же, теперь я должен спросить его, как чувствует себя шеф, и я говорю, глядя ему в спину:
— Шеф долго здесь не показывался. Скоро он теперь придет?
Он даже ко мне не оборачивается, может, он меня не понял, я могу сразу и другое спросить, например, правда ли подано ходатайство о признании шефа недееспособным, я вполне могу теперь это спросить, но тут он выпрямляется и хочет отделаться от чего-то:
— А вам известно, господин Мессмер, что господин Целлер недавно подписал у своего шлезвигского нотариуса договор дарения?
Магда была права, она знала это, она была права.
— И известно ли вам, господин Мессмер, что этот договор наделяет вас одной третью земли с соответствующей частью инвентаря? Договор вступает в силу в случае смерти господина Целлера.
Нет, это неправда, нет, это он говорит только так, хочет посмотреть, как я к этому отнесусь, как отреагирую, хочет меня разыграть, чтобы испытать меня, но зачем, почему этот человек, которого я вовсе не знаю и который представляет интересы семейства Целлер, избрал для своих шуток именно меня?
Он оборачивается ко мне, нетерпеливо ждет чего-то, веки его наполовину опущены и уголки губ вздрагивают.
— Вы, надо думать, понимаете, господин Мессмер, что семейство Целлер не намерено мириться с таким договором.
Что за чепуха, это же несерьезно, треть земли с частью инвентаря, может, северную часть бывшего учебного плаца, все, начиная от валуна до низины и от подзолистого участка до каменной ограды; кто-то меня однажды уже спрашивал, где самая лучшая земля, Макс хотел, чтобы я смеха ради выбрал себе самый плодородный участок. Какая задняя мысль была у него тогда?
— Я ничего не знаю, — говорю я, — здесь же все принадлежит шефу, он один всем распоряжается, а кроме него еще его жена, и Иоахим, и Ина: им решать, что будет с участками.
— Вам в самом деле не известно, отчего господин Целлер на такое решился? — спрашивает он, и еще спрашивает: — Он ничего с вами не обсуждал?
— Что мне не придется уходить из Холленхузена — это он однажды говорил, у Большого пруда он обещал мне, что я всегда могу оставаться с ним.
Когда груз опустился, со дна поднялись пузыри и вода забурлила, словно от невидимого родника, а мы сидели рядышком на гнилом стволе, он вдруг сказал: «Ничто нас не разлучит, Бруно, это я тебе обещаю».
Слава богу, он направился к двери, я должен прийти в себя, должен в одиночестве обдумать, что означает его убежденность и эта его ироническая усмешка, он колеблется, потом говорит:
— Вас много чего ждет, господин Мессмер, боюсь, вы вряд ли даже отдаете себе отчет, что вас ожидает. — Но