Натюрморт с торнадо - Э. С. Кинг
– Прямо сейчас?
– Прямо-прямо.
– Но так не разводятся, – говорит он. – Жениться можно быстро, но вот разводиться – процесс долгий.
– А они разводятся. Прямо сейчас.
– И ты это слышала? – спрашивает Брюс. – В смысле, они тебе сказали или как?
Я думаю, не рассказать ли мне о Сарах. Но о Сарах невозможно рассказать. Так что я говорю:
– Мама сказала, что сегодня точно.
Я не хочу его слишком обнадеживать. Я даже не уверена, что права. И мама мне ничего не говорила. Но она сказала, что не любит папу. Никогда не думала, что буду мечтать о такой беде. Но тут я осознаю, что единственный человек, кто считает развод бедой, это я. Это моя идея. Но иногда развод – это хорошо.
Я думаю о том, как в Мехико играла для Брюса зубную фею. Я спрашиваю его:
– А ты заменил тот зуб протезом?
Брюс двумя пальцами касается щеки:
– Нет. Хотел оставить себе сувенир.
Сувенир – это дыра. Во рту. Дыра, где раньше была крыса.
Мыльная дама
Брюс платит за мой билет в Мюттере, и на пороге мы оба останавливаемся втянуть в себя знакомый запах. Старых странных вещей. Так пахнет воздух. Старостью и странностью.
Мозг Эйнштейна, как обычно, классный, но на этот раз мне становится жалко Эйнштейна. Чем всем так сдался его мозг? Вынь его из тела, и он превратится просто в комок мягких тканей. Он ничего не может без самого Альберта – особенно когда его нарезали толщиной в два микрона и схлопнули между двумя стеклышками, чтобы мы на этот мозг смотрели.
Любимые экспонаты Брюса – мокрые диковины. Даже само имя классное. Мокрые диковины. Эмбрионы в банках. Мозги в банках. Опухоли в банках. Части тела, которые уже не спасти, сохраненные для того, чтобы мы могли в среду вечером полюбоваться на всякую мерзость.
– Тут написано «Зонтик»? – спрашивает Брюс, пока мы идем от одного экспоната к другому. Он кивает на мой бейджик.
– Ага.
– Тебя теперь так зовут?
– Да. Думаю, да. Тебе нравится?
– Что-то в этом есть, – говорит он.
Мне хочется сказать Брюсу, что я прослойка между ним и небом, полным фигни, но это было бы невежливо по отношению к мыльной даме.
Мыльная дама – что-то вроде мумии. Она лежит в своем стеклянном ящике с раскрытым ртом, как будто кричит. Но на самом деле она не кричит. Она умерла и попала в щелочную субстанцию, от которой получила свое имя – Мыльная дама. Ее выкопали в Филадельфии в 1875-м. Какой-то доктор-эксперт осмотрел ее и сказал, что она умерла от эпидемии желтой горячки где-то в 1790-х. Этот эксперт давно уже умер, когда кто-то выяснил, что он был неправ (потому что на леди были пуговицы, которые начали производить в Америке только в середине 1800-х). Интересно, если бы мы нарезали мозг того эксперта на тоненькие кусочки и засунули его между двумя стеклышками, смогли бы мы выяснить, почему он ошибся насчет Мыльной дамы? Спорим, что нет.
Я не могу отвести взгляда ото рта Мыльной дамы. Ее крик выглядит так знакомо. Я хочу его коснуться, как хотела коснуться великих картин… Только вот что я получу, коснувшись крика? Я хотела перенять от картин талант; может, если я коснусь крика Мыльной дамы, то мне станет легче и не придется для этого кричать самой. В любом случае лучше бы ее похоронили где-нибудь, где нам не нужно будет на нее смотреть. Не похоже, чтобы она покоилась с миром, когда ее рот застыл в беззвучном крике, а на нее пялится каждый, кто может себе позволить входной билет.
Я не могу вспомнить, за что я любила этот музей.
Раньше я обожала рассматривать все диковины и научные штуковины, но теперь все это выглядит так, будто люди просто выставляют напоказ вещи, о которых сами почти ничего толком не знают. Типа: вот музей всего, что пошло не так, и того, как именно все пошло не так, и разных фактов, которые мы тоже поняли не так.
Я выросла с людьми, которые не могут признать вслух, что пошло не так. Может, это просто мои личные закидоны.
Брюс говорит:
– Ты выглядишь напряженно.
– Да. Мне некомфортно. Не знаю почему.
– Мы можем пойти домой.
– Нет. Ты иди, осмотрись. Я схожу в сад.
В саду возле грядок с лечебными травами стоят скамейки. Мама раньше выращивала некоторые из них в дворике у нас за домом. Она выращивала лимон и ТРАВЫ, только называла их латинскими именами, потому что это же мама. Теперь она больше ничего не выращивает. Я пытаюсь вспомнить, когда она перестала. Кажется, что сразу после Мехико.
В конце концов Брюс выходит в сад и садится рядом со мной на скамейку. Мы тут одни.
– А почему Зонтик?
– Почему нет?
– Ты просто ткнула пальцем в небо и выбрала имя?
– Сара – скучное имя, вот и все.
– А вот и нет, – говорит десятилетняя Сара. Она сидит на другой скамейке, через сад.
Брюс оглядывается посмотреть, кто это сказал, и я подумываю объяснить все как следует, но мне кажется, он сам догадается.
Она говорит:
– Сара – классное имя. Оно значит «сущность».
Брюс смотрит на меня. На десятилетнюю Сару.
– Знаю, – говорю я. – Но чего я «сущность», скажи? После вчерашнего можно сказать, что я сущность вранья.
– Я не очень понимаю, что происходит, – говорит Брюс.
Десятилетняя Сара говорит:
– Поймешь.
А потом уходит за кусты и не возвращается.
После музея Мюттера мы идем в знаменитый ресторан чизстейков на Саут-стрит, где полно народу, в целом только потому, что это ресторан чизстейков на Саут-стрит. Мы с Брюсом пытаемся найти тихий столик, но таких столиков нет, так что мы садимся за первый попавшийся и едим. После вчерашнего у меня почти не осталось вопросов.
Мне не хочется разговаривать.
Домой мы возвращаемся медленно, потому что оба объелись.
– Та девочка в саду была вылитая ты, – говорит Брюс.
– Она и есть я.
– И часто она появляется?
– Только в последнее время. Это она была со мной, когда мы разговаривали по телефону, помнишь?
– Кто она такая?
– Я же сказала. Она – это я. Когда мне было десять. Где-то через месяц после нашего возвращения из Мехико.
– Перестань.
– Мама ее тоже видит. В воскресенье она водила ее в кино.
– Мама водила… Я…
– Все нормально. Завтра я вас познакомлю. Она не должна была вот так к нам заявляться, но, думаю, она очень по тебе скучает.
Некоторое время мы оба молчим. Я не могу определить, верит мне Брюс или нет, но скоро поверит в любом случае.
Он
 
    
	 
    
	 
    
	 
    
	