Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
И острое же это ощущение, бать, когда воруешь. Тебе такого ни в жизнь не испытать. Дома я был весь такой приличный, земляничный. А вон из дома – становился таким, каким на самом деле был: наглым и свободным. Связался с домушниками. Они жили на соседней улице. Они грабили старые дома, деревянные, когда хозяева уезжали на лето из города. Сначала меня ставили на стреме. Потом обучили форточному делу. Я же недорослый, хрупкий. Тощенькая щепка. В любое окошко пролезу, как кошка. Обучился я легко и быстро. Боялся в первый раз в форточку лезть! Не того боялся, что – поймают: боялся, застряну. Вожак наставлял меня: если тихо свистну, вот так, три раза, два раза коротко, один длинно, – это значит, атас! Смывайся! Сначала нам везло. Я проникал в дом, шарил по шкафам, вытаскивал упрятанные деньги и безделушки, увязывал в носовой платок, брал узелок в зубы и лез обратно. Добычу мы делили так: вожаку – большую долю, остальное меж пацанами – поровну. Однажды нарвались. Залез я, в доме темень, и вдруг хлоп! – свет включается, и я стою, весь светом облитый. И что делать, не знаю! Хоть лбом об стену! И сумасшедшим прикинуться! Мол, из психушки сбежал! А мне навстречу – бабулька. Такая божья старушня! Шаркает тапочками, глазками моргает. В ночной сорочке до пят. А на шее странный белый квадрат. Я потом сообразил: лейкопластырь. Бабулька на меня воззрилась. У нее даже нос задрожал! Испугалась. Глядим друг на друга. Молчим. И тут она вдруг протягивает ко мне руки и дрожащим голосишком шелестит: ты, может, есть хочешь, милочек? Ведь ты поесть залез найти? У меня – есть поесть! Сейчас! Сейчас я тебя накормлю! Погоди, погоди! погоди… И шаркает на кухню, и меня за собой рукой скрюченной манит. Я иду, как на привязи. Вот я уже с ней рядом на кухне. Она ножом яйца разбивает, льет на сковородку. Газ горит синим пламенем. И все вокруг горит синим пламенем. Я вроде как дома. Я это вроде как моя бабушка. Бабка моя, которой я никогда не знал. Мертвая. И воскресла. И жарит мне яичницу. У меня горло как удавкой стянули. Стою, задыхаюсь. И, кажется, плачу. Слезы натурально текут. Что-то со мной сделалось там, на этой кухне. Она увидела слезы мои, бросилась ко мне, полотенцем кухонным, затхлым, мне щеки вытирает и причитает: да не плачь ты, не плачь, милок, нынче такое время, нынче нищих много, ну ты вот нищий, и будешь нищий, так смирись, всегда найдется кто-то, кто тебя напоит-накормит! Вот я же – нашлась! Ну, брось! И щеки мне полотенцем этим вафельным трет, как наждаком. Я головой замотал. Бабулька уж яичницу на тарелку кладет и солит. И – мне под нос. С хлебцем! Ржаным! И я вынужден был сесть за стол и есть. Я, вор! Есть яичницу из рук жертвы! Смех! Я ее не успел еще обворовать. Яичницу сожрал. Слезы все льются, не остановишь. Так со слезами и сожрал. И тарелку отшвырнул, и побежал, а куда бежать? Я ж в форточку влез. А выйду, выходит, через дверь? И вышел ведь через дверь, батя. Как путный. А бабка меня вслед крестила и шептала молитвы.
И потом, после этого всего, я должен был заявляться домой и сочинять небылицы в лицах: ну, дескать, у друзей засиделся, или там с девчонкой гулял, или ходил запрещенный фильм смотреть на квартиру к подпольному поэту, мне надо было тебе наврать, батя, да чтобы ты сразу поверил. Я и врал! А как же иначе я скрыл бы свою настоящую жизнь! А дома, дома я жил – ненастоящей. Дома я сам себе казался картонной разрисованной куклой. А когда я воровал, я был живым человеком.
Батя, хочешь сказать, я что, никогда не задумывался о том, почему я ворую? Тащу и тащу? Задумывался, а как же. В первую очередь я завидовал. Завидовал другому. У другого всегда было лучше, чем у меня! Красивше! Золотее! Изумрудней! Фарфоровей! Малахитовей… аметистовей! Я, как сорока, клевал на красотульку. Как баба. И глаз у меня был такой жадный, круглый, бабий, – сорочий. Весело я таращился на мир. Чего бы у него сграбастать. Да, у другого – роскошней, чуднее! И потому я тащил у другого, чтобы – присвоить это лучшее! Взять себе под мышку! Схрупать, сожрать! Если вещь дорогая – опять же продать, деньги цапнуть! Так, батя, я сам себе создавал обманку, театр такой творил, ну, дескать, теперь это лучшее, самое дорогое-дражайшее – ни у кого другого, а только у меня одного в целом свете.
Зависть. Что она такое? Вот ты, ты знаешь, что она? Людишки завидуют черт-те чему. Он вкусней тебя ест, слаще пьет!.. и я так же хочу. Дерьмо! Он ловчей тебя в ресторанах баб снимает?.. ха!.. и я виртуоз, и я так же могу. Бредятина! Я давно миновал эти детские завидки. Бать, ты поразишься, но я – завидовал – самому – себе. Да! так! не таращь глаза. У меня в мозгу будто рос, рос и вырастал с целый дом я сам; я себя видел вроде как со стороны, такого гиганта, царя; я задирал башку, чтобы снизу самого себя, непобедимого великана, рассмотреть. И я, живой и хлипкий, изо всех сил хотел стать таким же! Каким я сам себе виделся в полусне, в этом пионерском глупом бреду! Стать