Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Не дождался я суда. Ночью застучали в дверь, громко, жестко. Я долго не открывал, дверь высадили. Вошли менты. "Вы арестованы, собирайтесь". Я поглядел на чужие картины, они висели по стенам. Во мне оборвалась тугая медная проволока, ее перекусили кусачками. Дыра зияла в боку, и из нее на каменные гладкие плиты густо сыпались серебряные монеты. А может, золотые. И сверкальцы, и рыжье. Бать, прости, я время от времени на феню сбиваюсь. Мне так привычней. Ты уж потерпи. Я ментам режу: в СИЗО потащите? Они молчат, пихают меня в спину прикладами. Вооружены. Я криво улыбаюсь: что, думали, сопротивление окажу? Опять молчат. Помолчишь, за умного сойдешь.
Ну что тебе сказать про Сахалин. На острове отличная погода. Отлично было в том изоляторе, то есть, в переводе на русский, хреново. Били меня. Пытались опустить. Ну, петухом сделать. Я отбивался как мог. Силы кончались. Хотел повеситься. Еще как хотел! На ремне от штанов. Меня из ремня вынимали. Сокамерники. Нас в СИЗО, пчел, много гудело. Целый леток. Друг на друге спали и ели, как тут не подраться. Четверым из наших подбросили наркотики. Я впервые видел, как человек сидит и рвет на себе волосы. И кричит: мама, мама, у меня мама, мне дадут пятнашку, а может, двадцатник, мама не переживет! Волосы дерет, кровь по лбу течет. Губы все искусаны. А я думаю: счастливец, ему есть о ком тревожиться, о ком плакать, у него мама, есть кого любить. И тут, бать, я снова подумал о тебе. Почему я так страшно, уродливо, кривя рот, не мог плакать, реветь коровой о тебе? Нос кулаком утирать, край рубахи в зубы толкать, чтобы на всю камеру не завопить? Тебя не было у меня внутри. Вот где секрет. Тот парень мог плакать о своей мамке, и значит, он был человеком. Человеком он был, понимаешь! А я кем был? Сидел перед ними в первый день в бархатном своем, проскипидаренном пиджачишке; тот пиджак с меня сорвали, на нем буги-вуги станцевали, все подошвы вытерли. Потом мне в морду надавали. Жестоко. Жестко в тюряге бьют, батя. Не передать. Да, люди просто от побоев там вешаются. Не оттого, что преступление сделали и каются. По хрен им сокрушаться! Каждый жить хочет. Но, когда тебя измолотят так, что живого места нет, жить уже не хочешь. Хочешь – сдохнуть.
Вот там точно уже не приврешь. Даже если захочешь. Там вранье за версту чуют. Я суд, батя, вспомнить не могу. Я его забыл нарочно. Забывал, забывал и забыл. Помню блеск зеркал. Черные пиджаки. Лица белые. Будто известкой намазанные. Голоса, резкие, звонкие. Эхом под сводами отдаются. Бумаги, печати. Решетка. Она передо мной. Стальные прутья. Меня поднимают. Что-то мне кричат. Я пожимаю плечами, опять сажусь на лавку. Что-то громко, отчетливо читают. Это мой приговор. Это я помню; это я сообразил. Но в самом приговоре ни слова не понял. Не услышал. Что-то с ушами сделалось. Будто их залепили смолой. Сижу спокойно. Бать, мне потом сказали, что я впал в ступор, услышав приговор. Ни черта я не слышал! А если честно, мне уже было все равно.
Мне дали пожизненный срок. А что удивляться. За множественные убийства стариков в доме милосердия и за убийство художника Святослава, фамилию не скажу, забыл, раньше за такое вышку давали только так, теперь у нас смертной казни ведь нет, значит, Марк, опять на твоей улице праздник. Про пожизненное мне потом объяснили. После суда. В камере. Мне в уши этот мой приговор сокамерники проорали. А им менты нашептали. Короче, не так часто людям пожизненное влепляют; и тут я был удивительный, непревзойденный. Гений, блин, одним словом! Картина маслом! Северный ветер, бать, железный ветер. Душу выдует запросто.
Северный ветер, и я грудью против него иду. Мы идем. Нас немного. Нас ведет конвой. Идем под стволами автоматов. Руки в наручниках. От автозака до ворот – сколько метров? Не считал. Но это воля. И я иду по воле, по вольному снегу. Ветер нюхаю, свободу. Маленькую, как чайка. Над воротами жестяные буквы к железной сетке прибиты: ПОЛЯРНАЯ ЧАЙКА. Вот оно, приехали. Страшно они кричат, чайки, тоскливо! Душу вынимают. Потрошат тебя, кишки вываливают. А потом ты сам себе живот зашиваешь и над собой смеешься. А птица улетает. Ты ей не нужен.
Суп разносят, надзиратель его в камеру на специальном стальном лотке толкает. И ты должен успеть взять. А то лоток выдернут резко, и горячий суп прольется – на пол, тебе на руки и колени. Ты обожжешься, это хорошо: значит, ты живой. Быть живым на пожизненном почетно. Ты все время твердишь себе: я жив, я жив. Как воробей, чирикаешь: чуть жив! чуть жив! Ночь осенью наступает быстро. А зимой не кончается вообще. Полярная ночь. В зарешеченном окне – тьма. Снаружи горят фонари. Хочется гулять. Под фонарями стоять. По снегу пройтись, валенками на снегу поскрипеть. Не выпустят. И не проси. Если слишком горячо будешь просить – тебе накостыляют. Умело будут бить. Чтобы не видно было синяков. В печень, под дых. На пол швырнут. Голова кругом. Пол ледяной. Ветер гуляет по камере. Одиночка. Не с кем поругаться. Подраться. И поплакаться некому. Слезы, бать? Да не было уже никаких слез. Это я для красного словца приплел. Северный ветер, и прямо от нашей заполярной тюрьмы – дорога на океан. Северный Ледовитый, а какой же еще. Наша зона, чудо из чудес. Дорога голубых снегов, песцов. Звезды сыплют соль на рваные раны. Их хитрые лучи скрещиваются у тебя в глазах. Тебя выводят на прогулку в черной фуфайке. Валенки на ногах у тебя. Здесь полярная ночь, и ночью минус сорок, обычная погодка. Колючки проволоки, ты ими хочешь оцарапать себе щеки, губы. Но ты не сорвешь колючку, как железную ягоду. Слишком высоко. Гуляй под дулом. Умел убивать, умей и отвечать. Бать, я хотел превратиться в песца и сигануть через забор, и мелко, дробно побежать по снегу в тундру. Дорога на океан, она так тянула! А ночью