Петр Боборыкин - Жертва вечерняя
— Чего же больше, Степа?
— Как, чего же? Не было бы органической связи, той грубой, материальной: если хочешь, «привязки», как выражается наш народ.
— А я вот возьму, да нарочно и женю тебя на моей особе. Ты наш дальний родственник, я тебя называю только двоюродным, а ты мне "седьмая вода на киселе"; нас обвенчают.
— Не советую тебе, Маша, приступать к такому опыту. Я даже тебе больше скажу: для нашего брата нет в русском обществе не только жен, но даже любовниц, да! Связь с замужней женщиной для нас немыслима…
— А со вдовою? — спросила я.
— Связь со вдовою подходит под категорию женитьбы. Я уже тебе об этом сообщил свой взгляд. Остаются девицы. Но на это специалисты — люди сороковых годов, а не мы. Они, несмотря на седины, отлично обрабатывают амурные дела.
— Бедный ты мой, Степа, — вскричала я, гладя его по голове, — что же тебе остается на счет амуров? Ведь нельзя же тебе прожить весь свой век мальтийским рыцарем?
— Что же остается, Машенька?.. По части грешных побуждений остается то, что и каждый холостой человек находит…
— Но ведь это гадко, Степа?
— Некрасиво, мой друг, но как же иначе прикажешь? Я в этом отношении подчиняюсь такой же необходимости, как и женщины легкого поведения.
— Т. е. ты узаконяешь разврат.
— Нисколько. Я от него страдаю так же, как и от всей громадной сети нелепостей, которой люди успели опутать себя. И сдается мне, Машенька, что лучше уж посетить иногда квартирную хозяйку Марью Васильевну, чем весь свой век бесстыдно врать на себя и на природу. А по части чувств я обрекаю себя на роль наперсника. В трагедиях наперсники совсем уж никуда не годятся; в повестях и романах сочувствующие друзья тоже пропитаны кислятиной. Но в жизни они, право, не лишние. Ведь так много людей должны любить, и каждому из них необходим друг. Значит, и на мою долю придется не один десяток любящих сердец.
Так он это смешно говорил, что я расхохоталась, а потом мне ужасно сделалось грустно.
Вот ведь оно все так бывает в жизни. Хорошие люди — наперсники; а всякие мерзавцы "срывают цветы удовольствия".
Если Степа, в молодых еще летах, обрекает себя на одинокую и безрадостную жизнь, то неужели я буду опять когда-нибудь хлопотать о личном счастье? Довольно уж я помоталась и послужила своему грешному телу.
— Наша беда по части любви, — сказал мне в заключение Степа, — вышла оттого, что мы очутились между двумя поколениями… Люди сороковых годов донжуанствовали, рисовались, были специалисты по части Жорж-сандизма или, попросту, клубнички; люди шестидесятых годов будут делать дело и вовремя соединять его с личным довольством. Вот и конец сказке, Маша.
Не ясно ли, что я должна окружить Степу всем тем душевным и житейским довольством, какое может доставить друг-женщина?
Оно так и будет.
— Без любви, Степа, ты еще, пожалуй, проживешь, — сказала я ему, — но как же можно обойтись без своего un chez soi,[239] без какого-нибудь комфорта, наконец, без положения в обществе?
— У меня, Маша, есть на это своя теория. В моих неудачах, прошедших, настоящих и будущих, я исключительно обвиняю самого себя. Выходки против так называемой «среды» я считаю бессмысленными. Нет такого человека, как бы он ни был бездарен, плох, ничтожен, для которого бы в жизни не нашлось места. Вся задача только в том, чтоб приспособить себя к тому, а не к другому делу. Я не умел добыть себе личного счастья, оттого что искал его не там, где следует. В дураках остался я, и очень законно. Если же и впредь предстоят мне неудачи в самых дорогих стремлениях, то опять вина будет моя. Я не сумел, стало быть, вовремя сообразить, что той или иной вещи не следует затевать, или во мне самом нет должных сил к выполнению.
— Этак не проживешь свой век, — выговорила я вслух для себя.
— Вот видишь, Маша, я живу же.
Как он там ни толкуй, а настанет минута, когда его нужно будет… женить.
28 июля 186*
На ночь. — Воскресенье
Я сильно пристращаюсь к чтению. Но от французских романов я совсем отказалась.
Вчера после зубрения азов я пошла в сад с повестью Тургенева «Накануне». Мне ее отрекомендовал Степа. Я зачиталась до самого обеда и, как в былое время, расплакалась.
Как я понимаю эту Елену. Она все время волновалась, пока не нашла своего Инсарова. Этот человек мне не нравится. В самом деле, он смахивает на барана, но тут дело не в нем, а в том, чего искала Елена. Для нее он был хорош. С ним разрешились все ее загадки и волнения. Какая завидная доля! Автор помещает несколько страниц из ее дневника. Эти несколько страничек лучше моих двух тетрадей, исписанных почти уж до конца. В них любовь и заря нового счастья; а в моих тетрадях нескончаемая канитель тревог, вопросов, всяких гадостей и бесплодных разговоров.
Поневоле придется повторять философию Степы: "сама себя раба бьет, коли нечисто жнет".
Неужели мне нужно будет также помириться с одиночеством и с тусклым житьем, как сделал мой физикус?
1 августа 186*
Вечер. — Четверг
Просвещение мое идет. У меня больше памяти, чем логики. Я охватываю мысль легко, могу бойко перевернуть ее и так и этак; но дойти до прямого вывода мне как-то все не удается. Я гораздо больше довольна Володей, чем собой. Но Степа доволен за то мною больше, кажется, чем всем, что его окружает. Он меня все уговаривает:
— Не забегай ты вперед, Маша. Ты делаешь исполинские успехи; тебя уж теперь нельзя узнать. Плыви полегонечку и питай свое бренное тело.
Я с удовольствием замечаю, что Степа ко мне очень привык. Он отдает мне больше половины своего дня.
Меня начинает интересовать: неужели он так все лето проживет со мной в Ораниенбауме и не увидит поближе ни единого женского существа: это было бы чересчур добродетельно!
Он, может быть, от меня скрывает какие-нибудь прегрешения. Во всяком случае, надо было бы его пристроить.
Как тут быть?
Ах, какая я глупая! Что ж я могу сделать? Не хлопотать же мне самой о том, чтобы у Степы была возлюбленная!
Он уверяет меня, что ему нечем любить; но если он был бы так хорош со своей женой, как со мной теперь, чего же большего желать? И как можно человеку с такими хорошими целями, как у Степы, остаться на веки вечные одному! Он сочинил себе свою теорию и рад. Любовь бывает разная: один погорячее любит, другой похолоднее. Но можно ли остаться так без любви, с одним служением всему человечеству?
Я еще с ним поговорю на эту тему.
5 августа 186*
Утром. — Понедельник
Жар стоит такой, что, при всем моем прилежании, не могу работать хорошенько. Я не выхожу из белого пеньюара. Если б был у нас подвал, я бы сидела в подвале. На Степу жар не действует. Он себе прочтет, что ему нужно. Я его ужасно эксплуатирую. Лежу часами на террасе, под густою тенью, а он мне читает вслух. Я учусь у него, как произносить разные слова… У Степы они выходят как-то особенно звучно и выпукло. Он заставляет меня заучивать басни Лафонтена. Я даже не предполагала, что они так могут нравиться взрослым людям. Теперь я вижу, что если б я, с моей прежней невежественностью, заставила Володю заучить какую-нибудь басню, я бы не сумела даже хорошенько помочь ему в заучиваньи.
Мне приятно слушать среди летней природы, когда теплый воздух так и обдает вас своим дыханьем, когда вся разгоришься и чувствуешь биение жизни в каждой жилке, — особенно приятно слушать что-нибудь глубокомрачное, какие-нибудь стоны страдающей души.
Вот хоть бы сегодня. Степа читал мне Гамлета. Я только благодаря ему начала понимать шекспировский язык, хоть и болтаю с детства по-английски. Его возглас до сих пор звучит у меня в ушах:
'tis a consummationDevoutly to be wished![240]
Гамлет, полный жизни и мужской силы, страстно желает в эту минуту сбросить с себя телесную оболочку. Самоубийство манит и прельщает его, как сладкий аккорд после тяжелого и скорбного метания ума и страстей. Что ж! даже в минуты большого телесного довольства и нравственной тишины можно вдруг пожелать перерезать нитку жизни.
7 августа 186*
Поздно. — Среда
Моя бессонница опять вернулась. В жаркие белые ночи не могу заснуть, да и кончено. От жару мне тяжело и писать; но я поневоле просиживала над моей тетрадкой.
Сидели мы сейчас со Степой на террасе. Кругом все замерло. Сквозь деревья виднелся бледный перелив воды. Наши петербургские ночи точно каждую минуту хотят перейти в мрак и все-таки не переходят. Ждешь: вот-вот все померкнет, но полубелый, полутемный свет стоит над вами и обволакивает вас особой, грустною тишью.
— Так ты и проживешь без любви, — говорю я Степе.
— Так и проживу.
— Ну, а если тебя полюбят?
— Я постараюсь, чтоб не полюбили.