Петр Боборыкин - Жертва вечерняя
— Послушай, Степа (перебила я его вдруг, боясь, что мой вопрос придется потом некстати). Ведь если ты так долго работал и еще собираешься работать, то ведь тебя наконец и спросят: каким же делом ты займешься здесь, в России? Неужели весь свой век будешь пребывать за границей?
— Разумеется, Маша, человек моей эпохи не может уже ограничиться фразой: "Я не хочу брать никакой клички, я буду общечеловеком"! Мое дело, Маша, будет самое простое, самое элементарное; но я все-таки еще не готов к нему. Я хочу вот лет под сорок, еще поучившись, поездивши и поживши с разным людом, учить детей говорить.
— Как говорить! — вскричала я. — Языкам, что ли?
— Нет, просто говорить, на каком бы то ни было языке. Так как я предложу свои услуги соотечественникам, стало быть, это будет по-русски.
— Помилуй, да по-русски всякий умеет говорить и без тебя.
— Ты думаешь, Маша?
— Да что ж мы с тобой теперь делаем?
— Мы действительно говорим. Но ходить, не правда ли, всякий умеет. Оно еще легче, чем говорить. Отчего же ты никогда не можешь удержаться от улыбки, когда миссис Флебс догоняет скорым шагом Володю?
— Ах, Боже мой! Оттого, что она уродливо ходит.
— Вот видишь. Значит, можно уродливо ходить и хорошо ходить. Точно также: можно хорошо говорить и говорить уродливо, бессвязно, нелепо.
Я согласилась.
— Я пришел к непоколебимому убеждению, Маша, что две трети нашей русской неумелости вызваны полным отсутствием какой бы то ни было выработки тех сторон нашей организации, которые служат нынешнему выражению. Мы не умеем ни хорошенько ходить, ни прилично есть, ни вовремя молчать… А чего уж радикально не умеем: так это — двигать целесообразно руками, ногами, мышцами лица, глазами и языком, когда мы говорим.
— Что ты? что ты? — расхохоталась я. — Откуда ты это выдумал?
— Все, что я буду тебе говорить, Маша, основано на фактах и сравнениях, за которые я постою пред кем угодно. Возьми ты теперь своего Володю. Он как раз в возрасте, когда ребенок хочет называть предметы. В этом теперь вся суть его жизни. Но он не довольствуется только тем, что собаку зовут собакой, а дерево деревом. Он хочет связывать между собой эти слова. Что же ему помогает связывать их? Его собственное я. Он не знает, почему это так, но всякий раз, когда ему нужен какой-нибудь предмет, он ищет слова для выражения мыслей или желаний своего я. Ты, конечно, уже заметила, Маша, что в его лексиконе были сначала все слова, означающие разные предметы: тебя, меня, миссис Флебс, игрушку, хлеб, лошадь, розгу. Называть эти предметы всякий ребенок легко научится; но связывать их, вот тут-то и запятая. Вспомни ты свое детство. Помогал ли тебе кто-нибудь думать, да, думать, т. е. искать отношения между предметами и твоим собственным чувством и рассудком? Конечно, нет. В таком положении был и я, и все русские люди. В нашей гимназии был пьяница директор, человек безобразный и грубый. Как, бывало, он попадет в класс словесности, он всегда твердит одну и ту же фразу. Мы ее считали неизмеримо глупой и постоянно смеялись. Но глупы-то были мы, а не он. Он всегда говорил: "Первое дело — определение, определи ты мне, что такое стол?" И что же, мой друг Маша, ни наш учитель словесности, ни мы, писавшие уже стихи и даже критические статьи, никогда не могли определить в десяти словах, ясно и точно, что такое стол. И не угодно ли тебе на пари созвать у себя в гостиной общество, состоящее из пятидесяти человек мужского и женского пола, и пускай кто-нибудь из них, без запинки, отчетливо и ясно, определит мне в пятнадцати словах, что такое стол. Ты определишь?
— Нет, — ответила я.
— А у тебя еще замечательная для русской барыни точность выражений.
— Мне это говорил Домбрович.
— И он прав. Ни один и ни одна из вас не сделают этого определения, ни на русском, ни на французском языке.
— Отчего же это так, Степа? — спросила я, начиная даже чувствовать некоторый страх от его слов.
— Оттого, мой милый друг, что ни одна и ни один из вас не приучены думать, как следует. В вашем свете эта неумелость еще сильнее, потому что вы не знаете хорошенько ни своего, ни французского языка; вы думаете наполовину по-русски, наполовину по-французски. Когда я сдавал когда-то в университете экзамен из гражданского права, профессор был очень требователен по части определений. И что же? Все самые дельные студенты провалились. Он бесновался, но требовал невозможного! И десятки, сотни студентов выходят с той же самой неумелостью. Потом, в жизни, каждый русский человек сваливает почти все свои неудачи, нелепости, промахи на то, что у нас называется «средою», а разбери хорошенько, и выйдет, что пострадал он от того, что не учили его с детства определять толково и ясно, что такое стол.
Я сначала думала, что Степа дурачится. Но он говорил с таким убеждением, что нельзя уже было сомневаться в его серьезности.
— Неужели, — спросила я его, — нужно тебе будет еще несколько лет, чтобы приготовить себя: учить детей говорить?
— Да, Маша, надо еще поработать.
Я задумалась. Мне представился мой Володя: он как раз в таком возрасте, когда нужно начинать воспитание, как его понимает Степа. А я сама ни о чем еще не думала.
— Если ты прав, Степа, — говорю я, — так ведь я должна поступить к тебе в выучку.
— Поработаем вместе, Маша. А главное, изучи хорошенько маленькие особенности твоего сына. Здесь, на даче, он постоянно на твоих глазах. Я тоже буду немножко следить за ним. Если хочешь, сообщай мне каждый день твои наблюдения. Такая работа поможет тебе выяснять свои собственные интеллигентные средства.
Сегодняшний разговор дал хорошие результаты: сблизил меня совсем по-новому со Степой и установил мою собственную деятельность.
Как там ни возмущайся, а без мужского ума не проживешь. Да и что тут оскорбительного, коли дан нам неугомонный темперамент, который во все вмешивается.
20 июля 186*
9 часов. — Суббота
Володя совсем поправился. Я почти с ним не расстаюсь.
Чем больше я в него вглядываюсь, тем яснее мне становится, что он вылитый я. Степа соглашается со мною. Поэтому надо будет действовать больше на его ум, чем на сердце. Я ведь не сухая, не эгоистка; но в уме моем и в моей воле нет ничего прочного. Если дать Володе поблажку, не следить за ним, он будет несчастный человек, когда вырастет, бросится в разные крайности.
Как это приятно следить за таким мальчуганом и чувствовать, что он каждый день узнает нового своей маленькой головкой! Я совсем почти не трогаю его; но он сам беспрестанно обращается ко мне.
К Степе я прихожу работать перед обедом. Я сообщаю ему весь свой «материал», как он называет. Потом мы толкуем об этом материале.
По собственному невежеству, я тоже начала работать. Встаю я теперь в шесть часов и тотчас после сыворотки и гулянья засаживаюсь за азы. Если б не Степа, я бы пришла к полнейшему отчаянию. Ничего-то я не знаю. Хотелось бы все сразу обнять; но Степа говорит, чтобы я рассчитала, каких лет можно будет учить Володю грамоте, и до тех пор сидела бы только на простой грамотности.
— Выучишься хорошенько, — говорит он мне вчера, — тому языку, на котором твой сын будет складывать слова, и ты увидишь, что в голове твоей водворится порядок.
Да, теперь я начинаю только понимать, как возмутительно глупо держат нас в девицах. Возьму я книгу, прочитаю отдельную фразу и не могу отдать себе отчет ни в одном слове: почему такое-то слово стоит тут, а не в другом месте, почему такую-то мысль нужно было выразить так, а не иначе?
Вот тогда только, когда я в состоянии буду ответить каждый раз: почему мысль сложилась так, а не другим фасоном и почему она выражена теми, а не другими словами, — тогда только и посмею я давать выправку Володе.
Я до сих пор была очень равнодушна к трем вещам: к природе, к музыке и к стихам. Для меня это были просто слова, попадающиеся иногда в книжках, иногда в салонных разговорах.
Природу я совсем не знала, потому что представляла себе любовь к ней чем-то особенным, на что способны одни только сочинители, поэты. Теперь я вижу, что привязываться к природе вовсе не трудно. Нравится вам быть на вольном воздухе, не скучно вам в лесу, приятно поваляться на траве, следят ваши глаза за всяким новым предметом: облако ли то, пригорок, деревцо, отблеск солнца… вот вы и любите природу. Поживите так несколько дней в дружбе с нею, и вам уже она нужна каждый день…
Музыку я понимаю только в опере, да и то, чтобы
действие шло быстро. Не знаю, полюблю ли я ее когда-нибудь? Может быть, вышло это от того, что у меня самой нет никаких музыкальных дарований, а сажали меня за фортепьяно с восьми лет, и сделалось оно мне противно до отвращения. Десять лет я играла. И в эти десять лет, вытвердивши все эти этюды разных Мошелесов и Крамеров, ни одна гувернантка ни разу не задала мне определить "ясно и точно", что такое стол.