Контузия - Зофья Быстшицкая
Так что сейчас тихо, я под колпаком, почти спокойная, и я распахиваю балкон, чтоб осенний холод был единственным холодом для моего дыхания. Так я стою и смотрю в мозаику окон на четырехугольниках домов, постепенно их гасит прилив ночи; как долго будет светиться сегодня мое окно, неужели оно будет последним сторожевым постом? И эту мысль я отстраняю, так как в ней тревожный сигнал. Кусочек за кусочком, так возвожу я оцепенение, стоя на балконе, вися в пустоте, без чувств, без времени, которое их отмечает, раскрывает и ограничивает. Получается, что я нематериальна, что это всего лишь воздух, а этот вечер во мне — это почти небытие.
И вновь вылетает ко мне телефон, хватает за шиворот и волочит в комнату. Я уже возле него, еще отсутствующая, словно после наркотика. На ощупь шарю рукой, чтобы наткнуться на него, чтобы вернуться.
И сразу понимаю, кто это сдержал слово. Воспоминание о нашей договоренности бьет меня в висок, зачем она мне, я закрываю глаза, уходя в последнюю, бесполезную защиту. Это пани Анита, ведь я же согласилась участвовать в том, что познала взлетающая звезда на своем, в самом разгаре лета, жизненном склоне. В самом разгаре своих лет, когда звезды не только падают. Я же сама согласилась, так что должна теперь выслушать эти несколько слов, их смысл, относящийся для меня уже к какому-то четвертому измерению. Измерению, связанному с посторонним человеком. С его путем, который срастился с моим. Вот они, эти слова:
— Вот и все. Умер сегодня под утро. Профессор сказал, что смерть была без страданий. Но ведь он и не мог сказать иначе. Вот так, теперь уже все.
ПОНЕДЕЛЬНИК
Теперь у нас есть специалисты в любом деле. Мир поделили на кусочки, и над каждым стоят люди, внимательно разглядывая его, препарируя каждый его срез по своему понятию, а потом преподнося нам рецепт этого салата, иногда это бывает открытием, которое выворачивает наизнанку наши представления, а иногда всего лишь закономерностью, которая подтверждает наши старые, привычные наблюдения. И бывает так, что мы начинаем думать, что труд ученых не поспевает за людским опытом. Но в жажде любой информации мы охотно вникаем в темы, заверенные научным штампом, потому что печатный текст кажется нам истиной, существующей в категориях уже достоверных, не то что наша собственная кустарная ориентация.
Так вот и мне втолковали, что есть два рода бессонницы. Одна с вечера, когда мы сверлим пустыми глазами пустоту темноты, и утренняя, когда нас вырывает из неопределенности неожиданная готовность мозга и нервов, и мы смотрим на день, восстающий из углов, ползающий вдоль стен, совершенно не в силах справиться со своим телом, сминающим постель, уже раскачавшим будущие часы, и мы знаем, что убежать от них уже не сможем.
Специалисты утверждают, что настоящая бессонница — это именно утренняя, поскольку с вечера мы чувствуем себя по-разному. Даже когда, вот так лежа и нанизывая время на тиканье часов, на шумы города, — пусть нам тогда кажется, что до рассвета мы сплошь бодрствовали, без единого провала. Так вот это уж, простите меня, с точки зрения специалистов, неправда. Хотя мы и не сознаем этого, бывают в вечернем бдении перерывы, более или менее длительные, когда мы проваливаемся в себя, в дрему, даже в обрывки обычного сна, хотя утром будем божиться, что глаз не сомкнули. Так что, по словам людей, разбирающихся в этом деле, подобное ночное отклонение от бдения является объективной неправдой, хотя мы вовсе не жульничаем.
Зато утренняя бессонница самая настоящая. Потому что мы вымахнули из перерыва в сутках, из краткого отдыха, которого нам должно хватать в периоды, когда наша психофизиология не функционирует нормально, а живет на резервах организма. А их хватает надолго, иногда поразительно долго, когда что-то давит на лимфатические узлы нашего восприятия мира, и они не могут тогда — независимо от нашей воли — выключиться из предохранительной системы, поскольку она является нашим защитным механизмом. Человек, как существо мыслящее, хочет знать и все время объяснять себе, где он находится, что с ним творится, а узнав, ищет спасения в событии, которое направлено против него и является элементом чуждым, но замкнутым в себе, ищет в меру своих сил, отсюда однородные, резкие в очертаниях мысли, мчащиеся стадом, мчащиеся по арене угрожаемого места. И нет для них выхода за пределы этого места, поэтому круг за кругом, до головокружения, а мы, защищаясь, возводим в себе навязчивую идею одной темы, потому что каждая угроза становится навязчивой идеей, когда мы хотим быть слишком несокрушимыми и умилостивить эту опасность, когда нас не хватает на то, чтобы выглянуть окольно наружу, а уже оттуда на себя, на общий облик всей этой истории, уменьшенной благодаря отдалению.
Тогда я думала, несколько бегло, в редкие секунды замедления той скачки, чтобы чуть передохнуть, прикрыть веки — лежа вот так в ночи до занявшегося уже дня, — что такие часы больше, чем любые другие, в любое время, для любого человека, могут служить первыми сигналами маниакального состояния. И если не устранить достаточно своевременно причину, они сумеют это состояние закрепить, последовательно, более весомо, с каждым рассветом, а та арена — сплошной галоп в никуда, она уже клетка, чтобы заточить нас, бьющихся о прутья, отчаявшихся и израненных, заточить навсегда. Из скольких вот таких ловушек для человека складывается мое личное воззрение на людей? Я не хочу этого дожидаться, и тогда не хотела, ведь я же смотрю прямо перед собой, на собратьев, которых так легко покалечить о что-либо, так легко вызвать в них чувство замкнутой, в меру их восприятия, действительности.
А я-то в своем легкомысленном зазнайстве была убеждена, что всегда найду тайный выход из любой ловушки воображения, — и вот свалилось на меня оно, словно сооружение из железных прутьев, и не могу его перехитрить никаким фортелем, потому что конструкция сильнее моей защиты. Да, проиграла я.