Сигизмунд Кржижановский - Москва в первый год войны (очерки)
В ответ три злых кричащих голоса:
- Закройте дверь! Сейчас же. А еще культурный!
- Налейте воды. Вот под самое горлышко. Тогда закрою.
Клубы морозного воздуха, точно толпа призрачных видений, охваченных жаждой, врываются вслед за мной.
Теперь уже я слышу не крик, а мерзлый шепот:
- Слушайте. Закройте. Ведь вы же видите... Так не делают.
- Воды.
Через минуту я кладу три гривенника на прилавок. Отяжелевшая бутылка скользит в карман пальто.
Плотно прикрывая за собою забитую в диктовый панцирь дверь, я слышу тихое, как шуршанье шелка:
- Пятачок сдачи.
Человек при книге
Не знаю, как его и назвать. Читатель? Нет, это слово ассоциируется с книжной полкой, доской столика и лампочкой читального зала. А тут кирпичная стена, а перед носом читающего вместо пюпитра спина человека, которого он только что, перед тем как раскрыть свою книжку, спросил: "Вы последний?"
Они неразлучны: книга и ее читалыцик, скажем так. На самом деле, конечно, книги сменяют друг друга в расщепе спрятанных в перчатку пальцев руки. Как свечи в подсвечнике. Но всегда как-то так выходит, что и читальщик, и его книга одинаково затрепаны, одинаково молчаливы и шевелят лишь - он губами, помогающими глазам запомнить текст, она - страницами...
Что породило читалыцика? Ответить и трудно и легко. Может быть, перемена быта, переставившая фигуры на шахматнице Москвы, перетасовавшая часы занятий, удлинившая очереди, может быть... Но не стану сейчас заниматься этиологией типа. Опишу только внешние его признаки.
Читальщик не очень многочислен, но чрезвычайно устойчив в формах своего поведения, в точности рефлексов на те или иные воздействия среды.
Прежде всего что характерно для него: он почти не меняет своего хабитуса и навыков в связи с переменами температуры и освещения. Читальщик читает и в закрытом помещении, и на вольном воздухе. И лежа, и сидя, и стоя, и на ходу...
Пойдите в театр. Антракт. Все уходят в фойе или заполняют проходы, наконец - оставаясь на месте, обмениваются через ряды кресел словами и поклонами. Читальщик, отогнув пружинное сиденье своего номера, не дает ему распрямиться до конца спектакля. Закрылся занавес - раскрылась книга; открылся занавес - меж страниц недочитанной главы уже ждет просунутый палец: долго ли они там еще?
Читальщик читает на почте, в трамвае и троллейбусе, на вокзале, сидя на чемодане или стоя у билетной кассы, в очереди у столика в столовой. Суп стынет, дожидаясь рассеянной ложки. Но рвение читальщика не остывает. И до еды, и во время еды, и над пустой тарелкой.
Его будят толчки в спину: "Не задерживайте!" - "Не вы один!" "Смотрит в книгу, видит фигу". На слова любой степени обидности читальщик не отвечает: его ум в мире молчащих, черных, в белое втиснутых слов.
Спросите его: который час? Он ответит первой попавшейся цифрой. А то и не цифрой.
Заглядывать в раскрытую книгу в то время, как текст ее сквозь глаза проходит в чужое сознание,- значит, пристроившись к строчкам, залезать в душу к незнакомому соседу. Не в моих правилах.
Впрочем, несколько раз я все же замечал, что глаза читальщика в большинстве случаев бегут по диагонали страницы, покрытой дробными абзацами и тире. Очевидно, беллетристика.
Но как-то - помню, это было в одной из уличных очередей - я увидел листок, выскользнувший из книги стоящего передо мной человека. Подхватив его на лету, я обнаружил, что это лицевой лист учебника "Курс сопротивления материалов. Ч. П.". Оставалось передать его владельцу. Тот принял, сунул на прежнее место, кивнул, подпер большим пальцем левой руки книжный обрез и продолжал чтение.
Могильщики
Март 1942-го. Ваганьково кладбище. Ворота широко распахнуты. Прислонясь к одной из их железных створ, стоит женщина. Издали она похожа и по контуру, и по неподвижности - на изваяние рыцаря в пластинчатом шишаке, с рукой, упершейся в трапециевидный поножный щит. Подойдя ближе, видишь: не шишак - а рогожный куль, не щит, а отделенная от гроба крышка. Фигура просит на погребение.
Внутри ограды, как всегда,- с одной стороны кладбищенская контора, с другой - куцая церковь, специалистка по панихидам. На снегу - примерзшие ветви хвои и группа людей: живых и мертвых, вертикальных и горизонтальных,но и те и другие неподвижны, и эти и те ждут своей череды и очереди.
Вслед за мною в ворота входят и въезжают трупы и провожающие. Вместо прежних катафалков - грузовик, на площадке которого в темной раме из живых, на красном ящике - покойный; вслед грузовику тихо вкатывается детская колясочка, подталкиваемая матерью; в колясочке - некрашеный шестигранный ящик; еще одного везут на двуколке, похожей на тележку рикши.
Прохожу меж шпалер нищенок в церковь. Тут за санитара мороз: он проступил инеем сквозь толстые каменные стены, замедлил гниение и прогнал вонь. Можно ждать. И ждут: по два, три и четыре дня. На безмогильи.
Литию правит стриженый поп с бритым лицом. Синяя камилавка его кажется посиневшей от холода, а ладанный дым над кадилом неотличим от клубов вашего мерзлого дыхания. Слева у стены свалена дюжина стоек, подкатываемых - в меру надобности - под новую и новую ношу.
Когда выходишь из церкви, руки нищенок, как по команде "На руку", перегораживают тебе путь колючими острыми ладонями: "Подайте - покойничку вашему на упокоение, а вам - на доброе здоровьице". Это - формула.
Впереди по межмогильной стежке - череда людей, отбывающих в страну, "где несть печали", и провожающих до отправной станции. Впрочем, лица провожающих отнюдь не печальны - скорее, озабоченны; кой-кто взглядывает на часы.
Иду следом.
Номера участков. Повороты тропы. "Тут вот слева могила Есенина видали?"
Галки, сутулящиеся на почернелых ветках белых берез.
Пришли.
Вот и они. Могильщики. Их двое: шекспировская традиция. Один, постарше, сидит, свесив ноги в яму. Другой, плечистый парень с расстегнутым воротом, очищает лопатой с лопаты землю: помещение готово.
Одеты могильщики в живописные лохмотья. Хоть на сцену. Им не холодно: лопата и водка греют. Кстати, лопата - точнее, ее железная ладонь - служит здесь мерою тех вещей, которые подлежат погребению. Лишь только гроб стал куцыми ножками на землю, молодой могильщик прикладывает плашмя лопату к его краю и считает, сколько раз она уложится в длину.
У могилы сейчас речей не говорят: время дорого и, главное, дороги могильщики - меньше чем за два кило черного хлеба, пятьсот граммов колбасы и полулитра или, взамен ему, пачки махорки земля не раскроет своей вертикальной двери новому постояльцу. Все-таки на всю вечность.
Советские гробокопатели вежливее шекспировских: подравнивая звонкими лопатами края последнего обиталища, они не поют веселых песен, не говорят вам, что ваша новопреставленная, может, и была еще недавно женщиной, а сейчас, мол, не женщина и не мужчина, а так, труха. Но равнодушия у них за эти три столетия, пожалуй, прибавилось. Для них - для этого вот матерого закапывателя, да и для его широкоплечего и длиннорукого помощника - все сведено к промеру глубины и емкости могилы и длительностей ее рытья: они живут в мирке чистого количества. Качеству нет сюда допуска.
Вот и сейчас. Отждав краткое время, пока родственники и знакомые обнажением голов и молчаливым стоянием выразят свое почтение праху, могильщики, тоже молча, забрасывают на гроб веревочную петлю, а под узкий его конец подводят другую, вольно скользящую веревку. Затем старший просит о гвоздочках: хорошо бы четверку, можно и три, ну, ничего, обойдется и двумя, лишь бы до дна не соскочить крышке, а там земля удержит.
Гроб - по веревкам вниз, и тяжи возвращаются назад - на новую работу. Заступы в руках могильщиков на несколько секунд задержались в воздухе. И здесь еще жив старый обычай, перед ним, древним стариком, нехотя, но смиряются: провожаешь живого - перед дорогой надо присесть, мертвого минуту постоять. Так и теперь - очередь за последней горстью земли.
И лопаты приходят в мертвое движение. Теперь часть официальная окончена, и профессионалы могильного заступа перебрасываются короткими, как удары земли о землю, словами:
- До часу еще двоих закидать. Гляди, не поспеешь.
- Чего там. Маломерки. Управимся.
- А земля? Вынешь сысподу мягкость, а через час кора корой...
- Ничего, размочим...
- Землю-то?
- Не.
И, разменявшись улыбками, могильщики скоро и споро заравнивают яму, а там приделывают к заплечью могилы и традиционный земляной горб.
Венку из металлических незабудок, свитых лентами из черного суррогатного шелка, младший могильщик оказывает некоторое внимание:
- Ну, этот дорожку назад в магазин знает. А ленты, хоть и с именем-фамильем,- им тут долго не лежать.
Вношу мысленно некоторую поправку в характереологию московского могильщика наших дней.
Припоминается мне и старое, еще нэповских времен, кладбище. Тогда здесь же, на Ваганьковом, можно было пригласить на могилу к своему покойнику так называемый "прокатный венок". Это обычно был весь в дорогих, хотя и потертых, лентах, черных и красных, из матерчатых прокрахмаленных роз с высеребренными лепестками добротный, солидный венок-гастролер. За умеренную плату он совершал небольшое турне от конторы до очередной эстрады, наспех сработанной двумя лопатами. Он чинно плыл вслед за траурным шествием, мягко ложился на глину могильного взгорбия и лежал достойно, с выражением неутешной печали, качая чашечками своих цветов на проволочных стеблях, шевелимых ветром,- пока не истекал оплаченный срок. Тогда он продолжал свое странствие, этот скромный труженик кладбищ, столь пышный и в то же время недорогой...