Контузия - Зофья Быстшицкая
Выстраивая вереницу предпосылок, невольных сопоставлений, мое нынешнее знание женских секретов, я думаю, что этим объектом бабушкиного обожания был каноник в нашем кафедральном соборе. А что, он вполне мог волновать женские сердца. Я и сама, побуждаемая ею, охотно бегала в костел, особенно в мае, к вечерне, когда собор преображался в волшебное помещение, полное света и цветов, но чаще всего, к несчастью, в те дни, когда у меня были уроки музыки. Они были для меня наказаньем, меня били по пальцам, слуха у меня не было, в гаммах я не разбиралась, но мать считала, что бренчать на фортепьянах — это уже, почитай что, полное образование для девицы. Так что у меня было превосходное алиби, я скрывалась от казни под десницу господню, и этот, если можно выразиться, фортель становился предлогом почти благочестивым. Именно там, в переливающемся сумраке, я могла оценить этого пленительного Офицера Церкви Господней. Ах, какой это был мужчина! Для меня тогда почти уже старец, но совсем иначе смотрели на него женщины, начиная с подростков и кончая старушками, застывшими в обожании. И я хотела его таким видеть, а эпитеты были свежи в памяти со слов бабушки, хотя в совершенно метафизических контекстах. Только что там эти непреходящие восторги неземного плана! Это был образцовый представитель мужского пола, высокий, с седыми густыми волосами, с ровным пробором, с глазами, горящими огнем аскезы, с великолепным носом, прямо как на греческих статуях, с губами вытянутыми, но не от высокомерия, а от готовности проявить милосердие к своим овечкам, а еще, наверное, от упражнений в дикции, потому что говорил он, прибегая к округлым, просторным фразам, басом, точно глас близкого органа, проповеди его были блистательны и широко комментировались, вообще он выглядел императором на колеснице, когда там, на возвышении амвона, читал в воскресенье Евангелие, а потом возносил руку, застывал, унимая верноподданный гул (как правило, женский), и начинал, громыхая, толковать апостольские слова.
В этом городе нарастающих первомайских манифестаций и отпора клерикалов, откуда вышли в послевоенную Польшу несколько далеко не последних деятелей и где стены монастырей отмечали каждую вторую улицу, где социалисты поднимали голову в городском управлении, отчего у отца бывала мигрень, а полчища адептов иного направления, словно черные змеи, петляли в марше от ворот нескольких духовных семинарий, — в этом городе, самом себе довлеющем, выделенном наособицу со всеми противоречиями и со всей красотой не только мною, не только потому, что он доселе мое прибежище в перечне городов и континентов нашей отяжелевшей, конформистской планеты, — так вот, там ксендз-каноник был равен, по питаемому к нему уважению, не одному светскому протагонисту, не одному красному вожаку в личной топографии города.
Он обладал внешностью, познаниями и красноречием, кажется, даже и в Ватикане поотирался, а бабушка после светских встреч во время обедни приносила сведения, полные отчаяния — ведь этот человек, пышущий энергией, посвятивший себя богу, ухитрился не поладить даже со своим епископом! Она сокрушалась по этому поводу притворно, по-женски, потому что все-таки епископ, пусть и викарий, как-никак епископ и авторитет, но не осудила дерзкие выходки своего идеала, а только от смятения чаще обычного совершала новенны и исповедовалась. Дольше обычного поправляла перед зеркалом жабо, и облачко пудры садилось на ее лицо, но не гасило глаз — так она и шла, прямая и стройная, к своей неосознанной любви, преданная, как невольница, жаждущая видеть его появление в далеком присутствии у алтаря, безымянная, одна из многих, уж наверное, исполненная про себя радости; так она шла, чтобы было чем жить в этой ее уже изношенной и полинялой жизни, лишь бы она длилась.
Не знаю, старилась ли она, время перед войной не ссутулило ее, хотя она все наклонялась над нами. В костеле, я же подглядывала за нею, она не смотрела туда, где кружил в обрядном танце человек, возвышенный, в переливающихся ризах, и возносил чашу, словно солнце, и раскидывал руки в символ креста, а укрывшись в сумраке бокового нефа, в глубине темной дубовой скамьи, спрятав лицо в ладони, молилась за нас, за себя и наверняка за него. Я знаю, что еще она просила о милосердной смерти, так как и меня учила этому в своей одиннадцатой заповеди, хотя слова эти были мне недоступны, как и восклицания «Оды к молодости», которую я послушно заучивала, как таблицу умножения.
И хотя была она тихой, как сам оазис тишины, но смолкла, уйдя в бесконечность ночи, далеко-далеко отсюда, лежа на двух ящиках в метре от меня, отсутствующая из-за моей глухоты, — и наверняка не знала, что умирает, потому что замерзающий человек, кажется, видит чудесные сны и застывает с теплым сердцем, пока оно не остановится. Никто из нас — никто — не слышал той минуты, когда она отошла. Просто была ночь, там ночь могла длиться много дней, пока не проделали снежный туннель к окну, где-то в глубине, на ощупь. Просто она заснула, а ведь старый, истощенный человек может спать долго, если не приходит день. И никто из нас к ней не пришел, хотя достаточно было протянуть руку. Так что она сама потихоньку управилась с жизнью, впервые к нам равнодушная, уже на другом пути, наверное, так же, как в том пронизанном светом соборе, под млечным сводом, а мы, связанные землей, стали для нее слишком далеки.
Умерла она без последней молитвы, без отпущения несвершенных грехов, и бог простил ее. Даровал ей милосердную смерть, как она просила.
Это было очень давно, и далеко отсюда ее могила, выдолбленная в скале мерзлой земли, слишком мелкая, без всяких надгробий, спустя час засыпанная степным бураном. И если бы даже занес меня туда компас судьбы, не сумела бы я ее отыскать. Хотя это чистая условность, все равно она часто бывает со мной, особенно по воскресеньям, если они пусты. Особенно в пустые часы, которыми я никогда не пренебрегала, беззаботно бездельничая после долгих дней торопливой горячки.
Но сегодня надо управиться как-то иначе, потому я и ломала самозабвенно голову, возясь с нею, а когда восстала от трудов, вся в сложной мешанине локонов, то тут же нашла для себя, по привычке, воскресное занятие, ведь уже почти полдень,