Контузия - Зофья Быстшицкая
Не знаю, что во мне осталось от матери, наверное, это видно другим, но где их искать? Тем не менее не с нею я чувствую себя связанной наследственностью. Я считаю, что ношу в себе гены ее матери, что я перепрыгнула, хотя бы в чем-то неглубоком, два поколения. Это проявляется в моменты неподготовленности, в рефлекторных действиях, в своеобразии импульсов, когда надо принять решение, а также в проблесках сравнений, если на это остается время.
И вот это пришло ко мне, когда я мыла голову, когда потом воевала с прической, потому что все было ни к чему, уже следующий день, возможно, сведет на нет все усилия, — и все равно она должна быть сделана. Так я себе приказала, что пойду туда гордым человеком, женщиной, не вызывающей жалости. Вот именно это, мне кажется, я и унаследовала от бабушки, желание скрыть любое несчастье. Мое несчастье сейчас иное, свалилось внезапно, без предостережения, в нем иной смысл, и психика у нас различная. Ее несчастье было длительным, целые годы тщательной конспирации — и я не знаю, чья нищета дороже стоит.
Дочь у нее была одна, так что она жила с нами, так как, кроме себя самой, не оставила ничего. Супружеским гнездом этой женщины было маленькое местечко Добромил, о нем теперь не слыхать, его отрезала граница, может, там после войны осталось просто пустое место, но тогда его населяли украинцы, евреи и горстка поляков, которым, как и всем там, приходилось ассимилироваться, чтобы как-то жить, чтобы не выглядеть чужими. Мать моей матери была сущей полиглоткой: она свободно говорила по-украински и на жаргоне тамошних ветхозаветных евреев. Порой, возясь с горшками, напевала думки, чтобы подбодрить себя картинами далекой молодости, а с жильцами нашего дома на рыночной площади, которые на шабаш надевали отливающие переливами халаты и плоские, поверх ермолок, шапки с лисьей опушкой, также могла обмолвиться по-соседски парой фраз на их языке, когда встречались на лестнице. Или взять ее умение торговаться с какой-нибудь русской бабой, которая с кошелкой и сапогами за плечами или на телеге с плетеным коробом появлялась по пятницам на базаре. Когда она нюхала масло, завернутое в капустный лист, и требовала доказать, что в этом бруске нет хитро упрятанной вареной картошки. Или на ивановской ярмарке: ходила от ларька к ларьку, тут пощупает, там колупнет, похоже, что лично знала всех торговцев, таскающих свой товар с ярмарки на ярмарку, — и никто ее не мог обмануть, она покупала нам свистульки или баранки на веревке самого лучшего качества. Я смотрела на нее, она была совсем из другого мира, потому что в него возвращалась. Но ведь это были всего лишь вылазки, этакие приступы ностальгии, тут никто из нас ее не расспрашивал, спрашивать об этом не полагалось. Была и еще одна версия ее жизни, уже общая для матери и дочери, что там, в этой еврейско-русской дыре с непросыхающей грязью и домами-развалюхами с крышами набекрень, их семья была чем-то особым на фоне этого пейзажа, поелику глава дома явно выделялся. Я никогда его не видела, даже на фотографии; похоже, что добавочным, лестным акцентом в его жизни была смерть за австро-венгерскую отчизну. Так вот, этот муж и отец, он же мой дед по материнской линии, кичился дворянским гербом, хоть и мелкопоместным, но зато документально удостоверенным, мать подчеркивала, что принадлежит к «гербу Могила», и в силу этого дед казался еще более мертвым и загадочным.
Какое-то образование у него было, был он не то присяжным поверенным, не то «советником», точнее невозможно было установить. Может быть, просто писал мужикам и евреям прошения? И тем не менее положение деда среди тамошней темноты, хотя и не финансовое (этого никто не утверждал), бросало отблеск и на всю семью, так что обе подчеркивали, что хотя они и из Добромила, но все же интеллигенция. О том моем предке я знаю поразительно мало, так мало, что это даже кажется мне подозрительным. Похоже, что бабка и мать несколько нафантазировали, но не настолько, чтобы это было полной ложью. Так что жизнь и юридическая деятельность человека, от которого и я происхожу, остались для меня тайной.
Бабушка овдовела довольно рано, потому что они перебрались в наш город, когда мать еще ходила в школу. Была она тогда молодой и интересной женщиной в вышитом платье и с локонами надо лбом, кажется, ей еще предлагали руку и сердце; об этом она вспоминала с меланхолией, когда молодое поколение, сиречь мы, очень уж допекало ей. В доказательство того, что она по своей воле терпит эту каторгу, а не по воле провидения. И вот осталась одна, то есть с нами. Собственности у нее не было никакой, хотя и жирировала отцовские векселя, когда других смельчаков не оказалось. За часы, проводимые на кухне, за пререкания с нами, за ежедневное надзирание за всякими домашними делами — не знаю, получала ли она регулярно что-нибудь от родителей. Знаю, что казенного «пенсиона» у нее не было и никогда никакие деньги по почте ей не приходили. В обычное время дня была она обычной бабкой, в фартуке, всегда на ногах, — вот и все, что я о ней помню. Но вечером, ежевечерне, накручивала волосы и смачивала их сахарной водой, чтобы завтра выглядели завитыми. И ведь не на папильотки накручивала, а на проволочки,