Страх и наваждения - Елена Семеновна Чижова
Между нею и машиной как из-под земли выросла темная фигура, вытянутая и в то же время скособоченная: сопоставив форму с длиной, она догадалась, что это – тень. Тень незнакомого человека, чьего молчаливого, но явного присутствия оказалось достаточно, чтобы наглец, притушив горящие фары (ей вспомнились немилосердно чадящие факелы – реквизит спектакля «из средневековой жизни», в котором ей, тогда недавней выпускнице театрального вуза, досталась бессловесная роль: служанки главной героини), – подал назад и, похрустывая ледяшками, убрался с глаз.
Тень, размазанная по брандмауэрам, тем временем съежилась и превратилась в незнакомого сутулого мужчину. На ходу запахивая полы пальто, незнакомец нырнул в ближайшую темную подворотню – и был таков.
Помреж, мнящий себя режиссером, что-то помечает в тетради.
Сидя за пультом в аппаратной, бог недовольно морщится: нынче все мнят себя кем-то, не исключая, он думает, меня. Вооружившись острым лучиком света, как иные карманным фонариком, он читает неразборчивые каракули помрежа: на удивление отвратительный почерк, будто не человек, а курица – лапой.
Порой – не у бога, у помрежа – возникает впечатление, что актриса, занятая в первом и третьем актах, слегка не в себе. С каждой следующей репетицией это становится все более очевидным.
А ведь, казалось бы, ничто не предвещало: строго следовала режиссерским указаниям, не нарушала общей линии, держала рисунок роли. «Может, что-то дома, в семье?» С актрисами такое случается: переносят свои личные заморочки на сцену.
Щурясь от бьющего в глаза света, помреж убирает тетрадь в портфель – фирменный, натуральной кожи. Вручая дорогой подарок, жена сказала: «У тебя все получится. И помни, не боги горшки обжигали». Тó еще напутствие! Двусмысленное, под которым явственно читается: он не бог. Если даже жена, не чающая в нем души, говорит такое, это – приговор. И нет, нет судебной инстанции, чтобы опротестовать, привести разумные доводы, добиться справедливости. Всякий, кто хоть сколько-нибудь понимает в профессии, скажет: в этом театре (где он работает уже восьмой год, а до этого, дай бог памяти, тринадцать лет возглавлял самодеятельный при Доме культуры, счастливое было время) бог не он, а Главный. Даже сейчас, когда тот слинял за границу – вот бы, он думает, навсегда, с концами… Надежда умирает последней, даже такая – он приглаживает редеющие, мышиного цвета волосы, – подленькая, он не настолько глуп, чтобы не отдавать себе в этом отчета.
«Но и не настолько умен, чтобы здраво оценить перспективы, в том числе собственные», – встретив помрежа у служебного выхода, бог пропускает его вперед.
Обыкновенная история, для бога в ней нет ничего нового. Прослужив в театре не один десяток лет, успел насмотреться. «Что для одного смерть, для другого – шанс. Этот из другого теста», – бог следит глазами за помрежем. Тот, приняв его вежливый полупоклон как должное, направляется к машине: в отсутствие Главного театральная машина с водителем в его распоряжении.
– Уж этот, – бог смотрит вслед удаляющейся машине, – не преминет воспользоваться, протоптать узенькую тропинку к мимолетной славе. Когда все закончится, эта кривая тропинка зарастет.
На ходу запахивая пальто, бог сворачивает в ближайший проходной двор; скрывается в подворотне, как тать в ночи.
Будь у нее специальность, связанная с ядовитыми веществами, она бы нашла научное объяснение. Скажем, нарушение фертильной функции – самки лишаются способности приносить здоровое потомство. Или самцы: под воздействием паров яда теряют интерес к брачным играм, их половые железы перестают вырабатывать необходимые для спаривания гормоны… Так или иначе, результат не заставил себя ждать: тараканья мелочь, младшее поколение колонии, исчезло. Среднее, условные отцы и матери, доживали свои последние деньки. По утрам, выходя в кухню, она больше не рисковала застать разудалую пирушку – в хлебнице или в раковине. Попадались разве что отдельные, редкие особи, выжившие в процессе санобработки – тараканьем армагеддоне, последней битве Добра с силами Зла. Судя по ошалело-растерянному виду, с каким, перепутав день с ночью, они выползали из-под плинтуса и, пошатываясь, точно загулявшие пьяницы, ползли по отвесной стене вверх, – можно было надеяться, что развязка близка.
Теперь она больше не кидалась очертя голову в кладовку за баллончиком или в прихожую за «гостевым» тапком (с первых дней нашествия брезговала пользоваться своим), а шла, не торопясь, предвкушая мстительную радость, с которой – занеся над беспомощным врагом вооруженную руку – будет наблюдать за его неловкими, заранее обреченными попытками избегнуть справедливого возмездия; ей доставляло несказанное удовольствие само это сочетание: справедливости с неминуемостью; превращало ее наторевшую руку в орудие Добра.
Единственное, что ее тревожило, – сроки: сколько времени эта битва продлится? И что можно будет считать окончательной победой?
Ответы на эти вопросы знал отравитель, но она боялась ему звонить. Чувство, которое она в эти дни испытывала, походило на страх пациента на приеме у онколога: а вдруг ей скажут такое, что разрушит все ее планы на жизнь.
На исходе второй недели – праздники закончились, репетиции, прерванные новогодними елками, возобновились – она, собираясь в театр, хотела заодно вынести мусор. Открыла дверцу под раковиной, а там – он: рогатый, под подбородком то самое, длинное, разбухшее. Тараканий вождь, старейшина колонии, уцелевший предок всех ныне живущих тараканов глядел на нее полупрозрачными глазами, опираясь о край ведра. В его – прежде равнодушно-брезгливом – взгляде зрело что-то грозное, гневное, зловещее, заставившее ее отшатнуться.
С этих пор он больше не показывался. Следил за ней исподтишка.
Как ни пыталась она себя уговорить: мол, ерунда, выдумки, обычный нервяк перед премьерой – отыграет пару раз на публике и придет в норму, возьмет себя в руки, да и сын рано или поздно вернется, не вечно же ему пропадать у бабки, – никакие разумные уговоры не помогали: малейший шорох, скрип половиц, дрожание полосы света на обоях – все выдавало его несомненное присутствие.
Премьера, назначенная на 23 февраля, прошла с оглушительным успехом. Актеров долго не отпускали, аплодировали стоя. Василь Палыч, заслуженный артист и записной остроумец, прозванный в народе «Соловьев-Седой» даже пошутил: ишь, чертяки, стараются, как в последний раз! Выходя на поклоны, она вглядывалась в зрительный зал: разгоряченные, раскрасневшиеся лица, в большинстве женские. Аплодисменты наплывали, как шум прибоя, окатывали ее с ног до головы. Впервые в жизни ей поднесли цветы – не стандартный букет от дирекции, а настоящие, от благодарной зрительницы, женщины ее лет. Протягивая скромный букетик, перевязанный розовой ленточкой, женщина что-то говорила – горячо, взволнованно: видно, тоже своя война, необъявленная, с матерью. Она кивала, понимая.
Как всегда после премьеры, собрались за накрытым прямо на