Проза - Василий Алексеевич Слепцов
— Глякась, какую я себе бабу везу.
— Да, баба ничего, — зевая, ответил целовальник.
— Гм!.. — сделал мужик, залезая в телегу. — А ты как об нас полагаешь? Ну, да ладно же. Прощай. Матри, коли што, так ты и тово, алибо што. С нашими тогда наказать можно. Гляди, не прозевай.
— На что зевать, — сказал целовальник, — с богом!
Лошадь тронулась.
— Ах, постой, брат, постой! Какая тут такая вотчина есть Свербеева господина? Не слыхать? Ай Гордеева?
— Гордеева, — подтвердила баба.
Целовальник задумался.
— Не слыхал что-то. А тебе на что?
— Да вот молодке-то моей туда было нужно, беспременно нужно побывать. Девочка у нас с ней там есть. А то вот что. Ну-кось, как тебя звать-то?
— Анисьей.
— Ну-кось, Анисья, покажи-кось ему, где у те там прописано. Он эти все дела разберет.
Баба полезла было за пазуху и задумалась.
— Что ж ты? — сказал ей мужик. — Да ты не бось, дура, он не отымет. О, глупая! Он только глянет одним глазком и все узнает. На что ему твоя записка?
Баба послушалась, развернула тряпочку, достала оттуда лоскуток бумаги и отдала его целовальнику. Целовальник вошел в избу, а мужик стал копаться в каком-то лукошке, приговаривая:
— Он разберет. Ишь завязал, теперь ни в свете не развяжешь. Разберет. Как не разобрать. Мужик вострый. Не развяжешь. А, мухи те ешь! Развязал. Эй! как тебя? Анисья! На-ка, закуси! Неравно поесть захочешь, — сказал он, сунув бабе два кренделя. — Ребятенкам везу. Они у меня охотники смертные. Что ж ты?
— Я не хочу, — отозвалась баба.
— Ешь, дура, ничего.
— Я не хочу.
— Говорят: ешь, черт!
Баба взяла крендели, но не решилась есть.
Целовальник вышел на крыльцо.
— Ну, как дела? — спросил его мужик.
— Тут написано — Целибеево. Это Борки́ должны быть.
— Борки. Это за Шелепихой? Знаю. Ну, теперь найдем. Будь спокойна! — уверил он бабу. Она завернула опять бумажку в тряпицу.
В поле совсем почти смерклось. Проехав деревню, мужик вытащил из-под себя зипун и отдал бабе, говоря:
— Возьми укройся зипунишком-то, все тепле.
Баба сказала: «На что?» — однако оделась.
Немного погодя мужик обернулся к ней, посмотрел ей в лицо и спросил:
— И чего ж ты давеча, глупая, испужалась?
— Когда?
— Когда! А как встрелся-то я тебе?
Баба ничего не отвечала.
— И есть ты баба, — заключил мужик. — Глупый твой разум. Нешто мужик может обидеть? Эх, ты! — И еще немного погодя прибавил: — вот девочку твою найдем.
— Дай-то господи, — шепотом сказала баба.
— Где ж у те хозяин?
— Помер хозяин у меня, вот другой год пошел.
— Одна живешь?
— Одна. У купца в стряпухах живу.
— Кто ж тебе записку дал?
— Этот, писарь дал.
— Какой писарь?
— А в шпитательном. Я там номерок выправляла.
— Ну?
— Ну, и сказал мне этот писарь, что, слышь, в деревню девочка отдана в шпитонки.
— А много ли он с тебя взял?
— Сперва-то было пять целковых просил. Я ходила, ходила, три раз ходила. Первый-то раз сказали, за шестьдесят верст в деревню отдана, я и пошла.
— Ну, что же? Не нашла?
— Нет, нашла, да чужую, не свою. Моей-то четвертый годочек пойдет, а этой уж восемь лет.
— Значит, зря проходила?
— Зря.
— А в другой?
— А в другой опять записку дали, по Можайке, за Можаем за городом еще за сто верст. Ну, там сказали, померла, слышь, девочка-то. И звать совсем не так. Моя-то Прасковья, а эта Анфиса Егорова.
— Ну, писарь-то что ж говорит?
— Говорит, ошибка, говорит, вышла. Номера перепутали. Теперь, говорит, беспременно найдешь.
— Пустое дело, — заметил мужик. — А деньги все-таки взял?
— Денег я ему два целковых еще в тот раз дала да полштофа водки. Ну, на чаю тоже пропоила с целковый; да вот теперь пошла, целковый рубль дала.
— Гм! да. Эти писаря тоже ловко вашу сестру обчищают. Эх, сирота ты, сирота! погляжу я на тебя. Сиротское самое твое счастие, — заключил мужик и задумался. Баба тоже задумалась.
Спустя много времени мужик тронул бабу пальцем и заговорил.
— Я тебе про себя расскажу, как меня эти писаря подвели. Нну! Надоумил меня тоже эдакий добрый человек вольную выправлять. А ты садись плотней! Вот. Что ж ты крендели-то не ешь? Ну и надоумь он меня, человек-то этот. «Вольный, говорит, будешь; в купцы выписаться можно». — «Вре?» — «Да пра», говорит. Ну, хорошо. Писарек тут один мне и подвернись. «Я, говорит, берусь. Пятнадцать целковых денег». Думал, думал, эх, в рот, мол, те, — пиши! Написал. И то он мне, а тебе скажу, написал, что меня за это за его письмо драли, драли… Может, целковых на три об меня хворосту одного обломали; да год в остроге высидел. Так вот они, писаря-то. И гляди на них.
Приехали в какую-то деревню ночевать. Остановились у одной избы. Мужик постучал в окно. Впустили. Хозяева только было сбирались ложиться. Баба вошла в избу, а мужик пошел отпрягать лошадь. Сам хозяин еще не ворочался с поля.
В избе было душно, мухи жужжали и лезли в лицо. На печи охала старуха; а вся семья была в клети. Хозяйка вошла в избу и, доставая из рукава блоху, спросила:
— Огурцы хлебать станете, что ли?
— Я не стану, — отвечала баба.
— Ну, а коли ложиться, ложитесь. Ты небось, молодка, с хозяином с своим?
В это время вошел мужик с мешком и с лукошком.
— Ну, вот, лошадке кормецу засыпал, незомь пожует, — говорил он про себя. — Что у вас, хозяйка, в печи-то припасено что, ай нет?
— Мы ноне не топили, — отвечала хозяйка.
— Ну, ничего. Мне только бы кваску испить. Господи бослови! — говорил он, зачерпнув ковшик. — Рад, — до квасу-то я дорвался. Рыба эта, неладно ей будь, рыба-то уж очень в кабаке… ржавая. Обопьешься. Квас, должно, молодой?
— Молодой, не устоялся.
— То-то, не кисел. Ну-кось, еще ковшичек зачерпнуть. Не кисел. О мать пресвята богородица! С соленого-то пьется.
— Я бай, вместе стелиться станете? — зевая, спросила хозяйка.
— Кто? мы-то, что ли? Нет, мать, мы врозь. Мы ноне с ней, я тебе скажу, вот как: чтобы ни отнюдь. Говеем.
Хозяйка не поняла и, улыбаясь, спросила:
— Что ж так?
— А так; потому спасаться хотим. Вот что.
— Чудно, — сказала хозяйка и покачала головой. — Нешто вы…
— Да ну вас совсем! — вдруг отозвалась с печи старуха. — Греховодники! Ты и рада, девка, язык-то чесать, — заворчала она на хозяйку.
— Что мне радоваться? — ответила хозяйка.
— Постыдились