В мечтах о швейной машинке - Бьянка Питцорно
– Так что? Придёте? – переспросил он, протянув руку, чтобы коснуться моей. Вспомнив свою грубую, поцарапанную иглой и обожжённую утюгом кожу, я едва не сгорела со стыда, но не пошевелилась. Только взглянула на Ассунтину: глаза её были закрыты, хотя, уверена, она давно проснулась и всё слышала.
– Я эти долгие месяцы ни о ком, кроме Вас, и подумать не мог! А Вы? Вы хотя бы иногда обо мне вспоминали? – продолжал Гвидо (да простит меня читатель, если мало-помалу я даже в мыслях начала называть его «Гвидо», забыв или попросту не желая более признавать дистанцию, которую предполагало обращение «синьорино»). Я не знала, что ответить: губы дрожали, не хватало только расплакаться. – Пожалуйста, прошу Вас! Приходите! Послезавтра утром. В субботу Вы ведь будете посвободнее, правда? Или, если не сможете, приходите в понедельник, в любое время, когда захотите! Я буду ждать Вас каждый день, каждую минуту!
Обещать я ничего не стала. Но и руки́, которую он сжимал всё крепче и крепче, не отнимала. Мы молчали, а поезд мчался сквозь ночь. Как долго? Я совсем потеряла счёт времени и не могла ни о чём думать – лишь отчаянно пыталась сдержать слезы, которые жгли мне глаза.
Наконец вдали показались огни Л. – мы подъезжали. Я вздрогнула, вскочила, потом разбудила Ассунтину и, плотно закутав в шаль, которую завязала на спине, дважды обернула ей голову красным шарфом. Она покорно, не говоря ни слова, позволила мне себя одеть, но всё это время не сводила с Гвидо вопросительного взгляда.
– Ей нельзя мёрзнуть. Не успела выздороветь после тяжелейшей пневмонии – и на́ тебе, решила ночью в море окунуться, – объяснила я и вдруг поняла, что с самого отъезда из П. не произнесла другой законченной фразы.
– Если позволите, я пришлю завтра врача, который лечит моего дядю Урбано, – предложил Гвидо. Но даже это имя мне ничего не сказало: вот уж действительно, как говорила моя бабушка, нет хуже глухого, чем тот, кто не хочет слышать.
Гвидо настоял на том, чтобы отвезти нас домой с вокзала в наёмном экипаже, одном из тех, что ждут на площади запоздалых путешественников. На фоне его великолепного кожаного чемодана моя соломенная корзинка и Ассунтинин узелок выглядели даже несколько вызывающе. Напоминать адрес нужды не было: Гвидо запомнил его с того самого дня, когда помог мне донести кофр с швейной машинкой.
У дома он помог нам спуститься. На стук копыт выскочила Зита, оглядевшая коляску с неподдельным изумлением. «Мама! Рыбы не позволили мне себя потрогать, но я привезла тебе три ракушки», – воскликнула Ассунтина голосом, чуть хрипловатым от долгого молчания. Или может, вздрогнула я, от последствий купания в ледяной воде.
Гвидо, пытаясь поймать мой ускользающий взгляд, крепко сжал мне руку и тихо произнёс:
– Послезавтра я буду ждать Вас в библиотеке, – потом вскочил в коляску и крикнул кучеру: – А теперь в палаццо Дельсорбо, что на улице Чезаре Баттисти! И побыстрее, пожалуйста! Бабушка будет сама не своя, если я опоздаю.
– А то глядишь, и разгневается. Донна Лючиния у нас такая, – рассмеялся кучер, похоже, прекрасно знавший всё семейство.
Это имя прозвучало для меня, как пушечный выстрел, как смертный приговор, вынесенный самым безжалостным из судей, как проклятие, павшее на мою голову по воле могущественной и жестокой колдуньи. Как можно было так долго этого не понимать? Обманываясь нездешней фамилией Суриани, я, будто спасая себя от роковой правды, не старалась ничего разузнать о семье Гвидо. Не хотела понимать, что «мой» синьорино не звался Дельсорбо лишь потому, что был сыном донны Виттории, сиротой, о котором мне рассказывала Кирика, единственным внуком и племянником, наследником той гордой и знатной семьи, никого не считавшей себе ровней: ни графов, ни баронов, ни князей, ни даже королей. А уж тем более бедную швею. И конечно Гвидо, точнее, дон Гвидо, об этом знал. Он прекрасно знал, что у нас нет и не может быть будущего. Зачем он меня обманул? Почему солгал? И ведь каким соловьём разливался, лишь бы со мной поразвлечься! Когда только успел стать таким же себялюбивым волокитой, как его дядя, дон Урбано?
Отмахнувшись от благодарностей Зиты, я открыла дверь, вошла в свою квартирку и в слезах рухнула на кровать. И рыдала, рыдала, рыдала, пока не выбилась из сил, пока мысли мои окончательно не смешались и я не погрузилась в беспокойный, мучительный сон, наполненный размытыми тёмными образами, скользившими мимо, будто тени под водой, – тревожными, угрожающими.
Проснулась я в дорожном платье и едва успела открыть опухшие от слёз глаза, как снова закружилась в водовороте воспоминаний– и тотчас же поклялась, что не пойду к нему в библиотеку: ни завтра, ни когда бы то ни было.
Умывшись холодной водой, я распустила и тщательно расчесала гребешком волосы, безжалостно выдирая узелки. Потом взглянула в зеркало – и едва себя узнала. Цвет, которым море и ветер всего за пару дней окрасили мои щеки, показался мне странным, инородным, будто насильно надетая маска. В душе́ же я была бледна, как призрак, как покойница. Что-то во мне умерло, умерло навсегда – вера, надежда? Прошедшие четыре дня теперь казались мне страшным сном. Неужели я и вправду провела их в П.? Неужели вправду ехала в поезде и там, в поезде, повстречала, даже сжимала руку того, кого считала любовью всей своей