Тоска по окраинам - Анастасия Сергеевна Сопикова
Они молча проехались в гулком лифте и опять попали в душную луковую вонь и детский плач. Соседка подкараулила мою в коридоре, когда Шнырь ушел на кухню с пакетами.
– Настя… Тебя же так зовут?
Моя недоуменно кивнула.
– Я не знаю, что у вас тут вчера произошло, – понизив голос и вращая глазами, сказала мамашка. – Но мы убирались за вами сегодня всё утро с Марьей Михалной.
– В каком смысле – убирались? – испуганно спросила моя.
– А в таком, что в ванной всё было в какой-то… В кровавых, прости меня, разводах. Я, опять же, не знаю, – она приложила руки к груди, – что у вас произошло. Но вот эта кровь… Приятного мало, сама понимаешь. У меня ребенок вообще-то…
– Ага, – ответила моя. – Поняла.
О том, что она вовсе не была у Шныря накануне, моя почему-то не сказала.
Мы зашли в комнату Шныря, не дождавшись его из кухни, – и даже я не поверил своим маленьким глазкам.
Весь низкий стол был усеян обрывками желтой бумаги, кое-как надорванными и скрученными клочками. Моя склонилась – в углу виднелся пакетик с зелеными комочками. Она злобно фыркнула – вот почему Шнырь опоздал. А сами клочки…
А сами клочки были вырваны из газет – из тех самых газет 1905 года, которым она так радовалась, неся их для него в клювике; даже споткнулась на ступеньках вестибюля метро, и растянулась, и больно ушибла голень. До сих пор синяк.
И они начали ссориться снова, уже по-настоящему, – сначала он молчал, потом упрекал ее в чем-то в ответ, потом молчал снова – как-то особенно зло и равнодушно, – пока она всхлипывала. Потом тяжело вздохнул, тяжело и раздраженно, и притянул ее к себе – на свою волосатую впалую грудь.
– Ну ягненочек мой, – он состроил умильную морду в полумраке. – Ну зачем же так нервничать?
И постепенно они опять слились в одно, и всё прошло как-то даже – если не нежно, нежности тут не бывало, – то, по крайней мере, бережно. И потом она виновато, обессиленно лежала у него на груди – и разговаривали они почти что по-человечески.
Шнырь что-то говорил о своей первой девушке, которую бросил по глупости, – «но она была очень хорошей и доброй». Шнырь даже ездил успокаивать ее после налетов пьяного отца – отец ее бил, и мать бил, и весь район небольшого города держал в страхе. Шнырь жалел, что бросил хорошую и добрую, но он тогда хотел гулять, понимаешь ли, маленький был, почти девственник. Теперь всё, конечно, не так.
– А кто был твоей первой любовью? – Он потянулся за стеклянной трубочкой.
– Моей? – с готовностью переспросила она. – Ну… Так, один музыкант. В моем городе.
– Из твоих говнарей? – уточнил Шнырь.
– Как хочешь, – раздраженно ответила она. – Пусть из говнарей. Лучше уж так, чем быть хипстером и навальнистом, как ты. Я очень его любила, кстати, хотя почти что не знала. Каждый день о нем думала, каждый час. В любви ему даже призналась однажды… Написала в «аське», представь.
– А он?
Моя усмехнулась:
– «Спасибо» сказал. Потом я как-то успокоилась, время прошло… Ну а еще через пару лет мы подружились – и оказалось, что он такой же, как я. И родители у него простые, а не как я думала… Знаешь, я даже домой к нему ездила в гости – у них оказалась почти такая же маленькая квартирка, как была у нас. Только что половину занимало пианино, на котором он сочинял.
– И ты ездила, и?
– Да ничего, – она фыркнула. – Вообще ничего. Даже ночевала там. И ничего не происходило, просто спали на разных кроватях. Ничего не хотелось. Никому.
Она перевернулась на спину и вздохнула.
– Но однажды… Однажды, года три спустя – он уже расстался с той девушкой, кстати… Неважно. Мы были у кого-то в гостях, какой-то компанией. Моя подруга, Лена, его друг. И мы ночевали в одной комнате, в одной кровати с ним. И вот тут – вот тут что-то и произошло. Почти произошло.
– Почему-то не удивлен, – Шнырь затянулся. – И что же остановило?
– Не знаю, – моя замолчала. – Смотри, какой крюк торчит из стены – на нем только вешаться…
Повисла тяжелая пауза.
– Просто, – начала она снова, разрывая молчание, – просто… Я опустила ему руку на затылок – у него были волосы раньше золотые, он был тогда свет, солнце, – ну, когда мы познакомились. А в ту самую ночь это был уже другой человек… А может, и всегда был другой. Я же не знала его. И затылок у него был – бритый, жесткий. Рыжеватые волоски, противные. И я лежала и думала: господи, Настя, ты же когда-то так этого хотела! Ты же мечтала об этом, всё время мечтала, каждую ночь. Ты всё готова была отдать, всё – ради этого момента! А что теперь? Захоти этого, пожалуйста, теперь захоти – ну, чего тебе стоит?
– И не захотела? – с любопытством спросил Шнырь.
– Нет. И ничего никогда не случилось. Наутро я ушла – и больше мы не виделись.
– Ясно, – протянул Шнырь. – Давай, наверное, спать, котеночек?
А наутро, когда Шнырь ушел – он теперь иногда уходил раньше, оставлял ей ключи, – она и нашла в его компьютере ту переписку, и плакала горько, беззвучно, закрывая рот рукой, чтоб не слышали.
Ей хватило сил собраться – всё время прерываясь, как в детстве, сидя подолгу в одной странной позе; натянуть теплые колготки, взогнать по ногам узкие противные джинсы, защелкнуть лифчик, набросить на шею свитер. Хватило даже сил выпить гадкий кофе из пакета и съесть – раз уж такое дело – последний сырок в холодильнике. Она даже обтерла лицо влажной салфеткой – в ванную после вчерашнего она идти не хотела, – и нанесла кое-как комкастую тушь, и синячки чуть замазала. Потом она обмоталась шарфом, надела куртку и варежки и вышла на мокрую землю во двор.
Мы доехали до Казанской улицы и передали ключи Шнырю на работу – и вида не подали, что что-то не так. И поехали прямиком в лавку, минуя университет.
И в лавке, используя свой понурый, бессонный, уже отчаянный, нечего-нам-терять вид, – мы решились сделать то, что давно хотели.
– Ухожу