Великое чудо любви - Виола Ардоне
Новенькая отшатывается:
– Я не могу, – бормочет она. – Они ведь умрут!
– Ты питала этот куст, – уговаривает Меравилья, взяв ее за руку, – теперь он будет питать тебя. А если помидоры не съесть, они просто сгниют, а значит, умрут понапрасну.
Я замечаю, что кожа на руках у Новенькой сморщенная, как у увядшего овоща.
– Помидорка сама хочет, чтобы ее собрали, – заключает он, – это ведь не декоративное растение! У каждого свой путь. Ну же, давай!
Новенькая, едва касаясь гладкой, набухшей кожицы, одним движением, скорее ласковым, нежели резким, тянет позолоченный солнцем шарик к себе, отделяя от плодоножки, на миг прячет в ладони и прижимает к губам, будто целуя. Потом закрывает глаза, кладет его в рот и медленно сжимает челюсти, принимая в себя это инородное тело.
Когда Меравилье приходит время начинать обход пациентов, мы остаемся в саду. Раздвигая стебли и собирая помидорки в подол, Новенькая похожа на крестьянку. Часть она предлагает мне, остальные откладывает, чтобы съесть позже. Наконец мы решаем вернуться, и только добравшись до лестницы, ведущей к спальням, она понимает, что забыла палку в траве рядом со своим огородом. Я снова предлагаю ей руку, но она предпочитает подниматься одна, а уже в палате помогает мне собрать то немногое, что я беру с собой.
– Увидимся снаружи, – и я вижу на ее лице улыбку: в первый, а может, и в последний раз.
36
Когда мы приехали, дом был пуст. Я обходила комнаты и едва не заблудилась, таким он оказался большим.
– Жена у меня – богачка, – коротко бросил докторишка. – Комнату бери, какую захочешь. Дуранте все путешествует, когда вернется – неизвестно. Вера живет у приятеля: этот дом, представь себе, для нее слишком буржуазный!
Обнаружив в конце коридора небольшую комнатку, где, в отличие от других, слишком просторных и залитых солнечным светом, не было окон, я поставила в угол холщовую сумку с вещами и легла. Даже глаза закрыла, воображая, что по-прежнему нахожусь в палате Полумира. Смущала только тишина. Мне не хватало звуков: криков чокнутых, болботания тех, кому спокойствия ради непрерывно нужно слышать собственный голос, перестука каблуков медсестер по линолеуму – просторные палаты, словно мегафоны, усиливают каждый шорох. Одиночество – это привилегия, пациенты на него права не имеют.
– Эльба, – послышался голос Меравильи, – ты что здесь делаешь? Это кровать Джаннины, она по магазинам пошла, вернется, а простыни смяты, что я ей скажу?
– Кто такая Джаннина?
– Горничная.
– А вторая кровать чья?
– Розарии, кухарки.
– И спят они в одной комнате, на скрипучих железных койках, как кошки в Бинтоне.
Меравилья приглаживает усы.
– Послушай, малышка, – я вижу, что он не шутит, – Розария с нами еще с тех пор, как дети вот такими крохами были, Джаннина появилась несколько лет назад, когда нашей верной горничной Марии по личным причинам пришлось нас покинуть… Обе – практически члены семьи, получают хорошее жалованье, своим детям помогают…
– Так что же эти члены семьи ютятся в каморке без окон и спят на скрипучих койках? Может, скажешь, что они и едят с вами за одним столом? Приходят и уходят, когда захотят? Или им нужно всякий раз спрашивать разрешения? Видишь: решеток на этих восхитительных панорамных балконах нет, и все-таки это тюрьма, разве что более комфортная.
Меравилья садится рядом, на самый край кровати: должно быть, чтобы не помять Джаннинины простыни.
– Детка, – улыбается он, – ты что, решила у меня в доме классовую борьбу затеять?
Я снова роняю голову на подушку и отворачиваюсь к стене. Запах у простыней такой, какого я никогда еще не чувствовала: запах дома.
– Я не могу здесь оставаться. Мне здесь не место, я ведь ничья, никому не принадлежу.
– Это всего лишь психологическое сопротивление переменам. Не переживай, это пройдет! – успокаивает он и берет меня за руку, тем самым будто бы спускаясь составить мне компанию в том темном, сыром подземелье, где я всегда бывала одна и только давным-давно – с моей Мутти. Впервые за долгое время он ничего не говорит, и мы молчим: так молчат иногда те, кто способен просто быть вместе. Я стискиваю его пальцы, вслушиваюсь в его дыхание. А потом щелкает замок.
– Фаусто!
В дверях комнатушки возникает статная темноволосая красавица, вылитая Алексис из «Династии»[41].
– Эльви! – голос срывается, будто его поймали на месте преступления, и Меравилья, отдернув руку, вскакивает с кровати. Таким я его еще не видела. Что ж, значит, это правда: здесь каждый кому-то принадлежит, и он – не исключение. Только я ничья.
– А это кто, позвольте спросить? – она улыбается, словно привыкла скрывать раздражение под жизнерадостной маской.
– Эльба приехала, я показываю ей дом.
– О, чудесно. Но зачем же начинать с комнаты Джаннины, да еще в такой темноте? – она, не переставая улыбаться, смотрит на него, потом поворачивается ко мне и продолжает тем же любезным тоном, крутя на пальце обручальное кольцо: – Добро пожаловать, дорогая. Чувствуй себя как дома. Верно, Фаусто?
– Здравствуйте, синьора, – вежливо отвечаю я, едва удерживаясь от смеха, поскольку моим домом всю жизнь была психушка.
– Меня зовут Эльвира, – она протягивает руку, гладкую, пухлую, с персиково-розовыми ногтями, длинными, словно звериные когти. – Пойдем, я покажу тебе комнату, которую поручила Джаннине для тебя подготовить. Соседняя с комнатой Дуранте, но он все странствует, пытается обрести духовность. У отца, возомнившего себя Богом, мог родиться только такой святоша, верно, Фаусто?
Я следую за ней по длинному коридору в комнату, купающуюся в солнечном свете. С балкона видно море. Эльвира, распахнув окно, выглядывает наружу:
– Здесь можно спуститься и искупаться, когда захочешь, прямо с террасы: видишь вон ту гранитную лестницу? Пока Вера с Дуранте были маленькими, целыми днями оттуда не вылезали, невзирая на время года. Теперь-то они уже взрослые и даже его не замечают. А ведь море – это настоящее счастье.
Я берусь за перила и чуть наклоняюсь вперед. Море – огромное, темное, оно беспрерывно болбочет, словно выжило из ума, и в него так хочется прыгнуть. Не знаю только, счастье ли это.
37
– Вера, если вопрос в деньгах, мы можем это обсудить, – Эльвира с дочерью носятся друг за другом по коридору, словно играя в «Королеву Королевишну», но только без фыр-фыр в шею. За три месяца, что я здесь, они успели сцепиться двадцать семь запятая два раза. – Не помню, чтобы мы с