Пёсья матерь - Павлос Матесис
Это случилось до того, как немцы убрались себе подобру-поздорову. Я вышла собирать артишоки и встретила Афанасия с его компашкой, там был и наш Фанис. Иди сюда, сказал Афанасий, покажу тебе, где много артишоков, только ступай прямо по моим следам. И он отвел меня на свое минное поле: не бойся, сказал он, гляди, вот! Он танцевал на мине, как черт. Мы дошли до какого-то забора, а там просто кладезь артишоков, я начала их срезать. А наш Фанис воскликнул, смотрите, там еще и груша! На самом краю поля росло грушевое дерево, все усыпанное спелыми плодами. К ней никто не подходил, потому что кругом все кишело минами.
– Я знаю, как можно забраться, – сказал Афанасий.
И вот лезет он, но на второй ветке поскальзывается и падает прямо на мину, эти широкие мины мы называли противнями. В одно мгновение я успела оглядеть всех ребят вокруг, вспышка, и Афанасий взлетает прямо в небо, как пророк Илья, но этот уж точно попадет в рай, успела подумать я (тоже мне нашла время, когда шутки шутить, сумасшедшая!). Мина сожгла все, что было на нем надето. И его одежда лоскутами висела на груше, как мертвые птицы, а сам Афанасий, зацепившийся за ветку, был похож на галчонка, только голого, как веник. Он свалился вниз, точно переспелый инжир, – на его счастье, земля была влажной, зад у него треснул, как арбуз, но во всем остальном Афанасий был цел и невредим. Только вот абсолютно голый, я хохотала до слез, так что артишоки выпали у меня из рук и я укололась листьями. Вся его свита замерла как вкопанная и кричала: Афанасий, весь оброс, Афанасий, весь оброс! Но, конечно, говорили они это только из зависти.
Но несмотря на все это, негодник этот не растерялся. И вот так с расколотым надвое задом, весь в крови, побежал со всех ног, нашел свою кепку и прикрыл свое достоинство, но я-то уже все успела там рассмотреть.
Тем временем к нему подошли другие ребята, наш Фанис нашел его мешок с книгами и дал прикрыться сзади, а мне крикнул: не смотри, а не то всё матери расскажу!
Сзади мы вымазали его грязью, чтобы остановить кровь, и все вместе проводили его до деревни. Мы сомкнулись кольцом, чтобы скрыть его наготу. Мать увидела его и отчихвостила: ах, ты, гаденыш, сколько раз я тебе говорила, мины – это не игрушки, и вот вам, пожалуйста, плакала твоя одежка!
Мать вымыла ему зад в корыте для скота, а наш Фанис все шептал мне: не смотри на голого мужчину, не смотри (какой уж там мужчина, ящерица какая-то!), а затем мы вернулись домой.
Поэтому он не решался поднять на меня взгляд, когда они пришли к нам в дом со своим ослом: потому что я видела его унижение и наготу. Зад у него зажил, но еще где-то с год он ходил весь перебинтованный. К нам же они с отцом пришли не столько, чтобы принести еду, но, скорее, чтобы показать всем остальным жителям, что они на нашей стороне; его отец был словно судья, довольно было ему перешагнуть порог, и репутация его обитателей тут же восстанавливалась.
Они выгрузили еду, попрощались, отвязали осла от нашего окна и ушли. Мать даже головы не повернула и не взглянула, чтобы проститься. Но учитель все знал. И Афанасий тоже, потому что он стоял в первых рядах, когда все это происходило, и видел все до последнего. Я говорила про себя: он пришел ради тебя, чтобы так составить тебе компанию, издалека, – но мне в голову лезло тогда много вздора, и я часто очень много о себе воображала.
Я поняла, что ситуация изменилась, я поняла это еще за три месяца до того, как партизаны вошли в Бастион. Итальянцы испарились, синьор Витторио не пришел сказать нам даже прощай, многие семьи высшего общества, все, что приглашали к себе итальянцев, разъехались. Некоторые наняли швей шить английские флаги. Немцы рассвирепели еще больше, вычеркнули итальянцев из союзников и создали Батальоны безопасности из умирающих с голоду греков в коротких юбчонках цвета хаки, их называли эвзонами. Я боюсь этих фашистов, дорогая моя, сказала мне тогда тетушка Канелло, только подумай, этакая Бубулина[49] и боится. Она где-то услышала, что русский фронт прорван.
По правде говоря, после отъезда господина Витторио и в последующие годы мы не очень-то голодали, у нас был государственный паек. Мы получали четыре порции, потому что не заявили, что наш старший Сотирис ушел из дома, так что у нас остались его купоны. Теперь у нас в доме было и кое-что про запас: небольшой сундук нута из раздачи. У нас также была карточка тетушки Андрианы – она отдала ее нам, когда уезжала, но по возвращении мы вернули ей карточку, это помню я как сейчас.
Однажды ночью, кажется, это был сентябрь месяц, мы услышали звук машин. Утром немцы исчезли. Мы всей детворой пошли посмотреть: в комендатуре ни души, дверь нараспашку. Тетушка Канелло не пошла на работу: спрячьтесь, наказала она нам, перережут нас предатели (так, а иногда даже раллисовцами[50], она называла солдат из Батальона безопасности). Она не пошла на работу, заперла дверь, и они всей семьей спустились в подвал. Город ждал. Чего-то ждал. Магазины были закрыты, полицаи повышибали двери и стащили все, что хотели; они даже убивали по каким-то личным счетам. Позднее их отдали под трибунал, большинство оправдали.
Три дня мы сидели взаперти, выходили только на огороженный задний дворик. Там у нас скудно росли кое-какие овощи, два помидорных куста и тому подобное.
На рассвете мы услышали ружья. Издалека доносились крики. Горела жандармерия, вошли партизаны, Канелло от счастья вопила со своей веранды и махала одеялом. Уж не знаю, это у нее такой флаг был или она махала в знак того, что сдается. Недолго осталось прятаться! Скоро мы будем свободны, кричала она. И каким голосом, точно пароходный гудок! Ничего женственного не было в этой женщине, никогда. Но не считая этого, она, конечно, была золото, а не человек.
Спрячьтесь, сказала моя мать. А прятаться-то нам было негде. Мы закрыли окно, поставили засов на дверь, слышим, запел автомат. Мама, сказал Фанис, пули звучат, как поцелуи! Какой-то голос кричал в рупор: здесь народная власть! Матерь Божья, прошептала я, они