Натюрморт с торнадо - Э. С. Кинг
Он спросил, как прошла моя смена. Я в тот месяц работала в гериатрическом отделе. Сказала, что старички со мной флиртуют.
– Старые пердуны, – сказал он.
– Да нет, они не вредные. Это от скуки.
– А врачи?
– Врачи ничего. Один даже задает вопросы, а не просто указывает нам, что делать. Он славный.
– Славный?
– Ага.
– Он тебе нравится?
– В смысле, нравится-нравится? Нет. Он… Он слишком… слишком высокий.
Я остановилась на «высоком», потому что надо было что-то выбрать. Я собиралась сказать «лысый». Собиралась сказать «волосатый». Я много чего собиралась сказать после запинки, но сказала: «высокий».
Чет ростом метр семьдесят. В этом нет ничего плохого. Я понятия не имела, что братья звали его «полурослик». Я понятия не имела, что нельзя было выбрать слóва хуже, чем «высокий».
Только само слово не плохое. Не забудьте об этом. Дело было не в том, что я сказала «высокий».
– Он слишком высокий?
– Да. Давай сменим тему? Я люблю тебя. Мне не нравится, когда ты говоришь о том, что мне хочется врача. Это странно.
Не надо было так говорить после слова «высокий».
Чет уперся руками в край стола и толкнул. Он хотел оттолкнуться вместе со стулом. Так я подумала. Но вместо этого он толкнул стол прямо мне в ребра. Сломал одно. Я скорчилась. Свечки упали и погасли. Тарелки зазвенели друг о друга. Мой стакан воды опрокинулся мне на колени. Я осталась скрюченной, от боли. Кажется, я плакала.
Когда он подошел ко мне, я подумала, что он скажет: «Господи, прости, пожалуйста! Очень больно?» Я не могла дышать. У меня было сломано ребро. Я слышала хруст. Он будет переживать. Он любит меня.
Но он сделал вовсе не это.
Он ударил меня по голове, которую я прижала к коленям. Его кольцо от студенческого братства зацепилось за прядь моих волос. Он их выдернул. Снова ударил меня – прямо по макушке. Когда я подняла на него глаза, его ладонь была уже сжата в кулак, и он ударил меня по лицу, но я уже плакала от боли в ребрах, и удар пришелся вскользь. Он занес руку заново.
Я не знала, что делать.
Я не ожидала, что он начнет меня бить.
Я не знала, что нельзя было говорить «высокий». Я не знала, что сделала не так.
Он начал орать. Да тебя, сука, из дома выпускать нельзя! Хочешь врача? Я тебе устрою гребаного врача! Увидишь, как тебе понравится!
Это был не Чет. Вот что я себе повторяла. Это не Чет.
Я не могла понять. Что я сказала? Что я сделала? Я приготовила ростбиф. Я зажгла свечи. Я глазировала морковь, как он любил.
Сидя скорчившись на полу, я потеряла счет ударам. Я не помню, чтобы какой-то пришелся на лицо, но потом в зеркале отражалась женщина с синяком.
Кто она?
Что она натворила?
После той ночи я два дня не ходила в институт.
Синяк на лице я могла легко замазать, но мою работу невозможно делать с болью в ребрах. Я приняла по максимуму обезболивающих. Я крепко-накрепко перевязала грудь. Я ходила по квартире, держась прямо, как палка. Я хотела выглядеть как обычно. И я это сделала. Никому не рекомендую, но так уж я поступила. Ходила по дому с высоко поднятой головой.
Чет к тому моменту уже извинился. Сказал, что стрессовал из-за экзамена.
Не сразу, не пока ростбиф остывал на полу. В ту ночь, после того как он вдоволь меня поколотил, он просто вышел из квартиры и не возвращался до утра.
Такая у нас была рутина. Это стало рутиной, потому что я дала этому стать рутиной. Я клей.
Когда я вернулась к практике, высокий доктор заметил, что я не могла работать не морщась, и спросил меня, что случилось. Как я могла ему сказать? Ему! Он был славный, и милый, и переживал за меня, и чем дольше я не отвечала, тем лучше он все понимал, без всяких слов.
Сейчас я жертв домашнего насилия за версту вижу.
Они – те, кто не говорит, как заработали этот синяк, или почему не могут поднять руки над головой, или почему хромают.
Мне было девятнадцать.
Как я могла рассказать кому-то, что случилось?
Я не могла вернуться к родителям. Я даже лучшей подруге не могла признаться, что случилось. Привела Чета домой на День благодарения и на Рождество и выставляла его напоказ, как породистую собаку. Не знаю почему. Не знаю, почему не ушла сразу, пока это не случилось снова.
Он сказал, что просто стрессовал из-за экзамена. С тех пор он никогда этого не делал.
Но он продолжал спрашивать меня про врачей.
Эта его привычка прекратилась только после рождения Сары. Через шесть месяцев после похорон бабушки Сары. К тому моменту я его ненавидела. То, что он сделал со мной и с Брюсом, было непростительно. Я выгоняла его двадцать раз. Он не уходил.
И вот мы здесь.
Как фильм, поставленный на паузу на двадцать шесть лет.
Я застряла, глотаю скрепки, на паузе, я – клей.
Но встреча с десятилетней Сарой изменила все. Я вижу в ней свою Сару. Вижу, какой она была. Но в десять лет Сара уже знала, на что способен Чет. Увидела в Мехико. Да и до Мехико наверняка видела.
А вот моя Сара? Моя Сара не видит нифига. Она в расстройстве. Перестала ходить в школу. Что-то случилось, но она не может нам рассказать. С чего бы ей доверять нам? Мы с Четом врем ей с самого рождения.
Дети умные. Я всю жизнь это повторяю. В скорой, когда мы приносим плохие новости сначала родителям, а потом ребенку, я всегда говорю медсестрам: «Детям не соврешь. Сначала надо сказать родителям, да, но дети это чувствуют». Но вот пытаюсь врать дочке, хотя знаю, что детям не соврешь.
По-честному
Я не иду в кино. Я открываю свой зонтик и вешаю его над собой за изголовье кровати. Это опасно, если резко сесть, но я не собираюсь резко садиться. Я собираюсь поспать. Только я не сплю. Невозможно заснуть, когда твоя мама гуляет с тобой, а ты не с ними. Слишком запутанно.
Я думаю о завтрашнем обещанном звонке Брюсу. Я думаю о том, как он остановится в мотеле на Пайн-стрит. Я хочу быть с ним честной, но, главное, я хочу, чтобы он был честен со мной.
Я встаю и умудряюсь не выколоть себе глаз зонтиком. Надеваю толстый