Восемь белых ночей - Андре Асиман
– Преднамеренно?
– Этого я никогда не узнаю.
Скажите мне, инспектор Рахун, что я не бесчеловечен. Скажите мне, что он все знал, инспектор Рахун.
– Вы гляньте, какая луна.
– Доброй ночи, луна, – сказал я.
– Доброй ночи, луна, – повторил он, чтобы меня потешить, и покачал головой, имея в виду: «Ох уж эти люди!»
Какая-то побирушка перешла улицу, двинулась к нам. Видимо, парк служил ей спальней. Уборной. Кухней. Гостиной.
– Мистер, дай хлебца.
Я засунул руку в карман.
– Охренели вы, что ли? – сказал полицейский. А потом повернулся к побирушке: – Проваливай, мамасита.
– Не браните ее. Рождество ведь.
– Вот она сейчас вцепится в вас своими загребущими пальцами – будет вам Рождество.
Побирушка, почуяв мягкосердечного человека, не сводила с меня глаз, беззвучно выпрашивая.
У самого выхода из парка Штрауса я вытащил из бумажника пятерку и сунул побирушке в ладонь. Por mi padre[13].
– Вы че, серьезно?
– Оставьте инспектор, – сказал я. Кто его знает, хотел я добавить. В другую эпоху старая карга попросила бы меня сесть на одну из скамеек, принесла ведро воды, чтобы омыть мне ноги, заметила бы что-то, и я оказался бы дома. Y por Clara también[14]. Вот что надо было добавить.
Рахун исчез вместе с машиной, снова тишина.
Переходя, кажется, дорогу, а не тротуар, я оглянулся на парк – теперь я знал твердо, что отдал бы все на свете, чтобы начать этот вечер сначала в точности так же, как все и вышло, поступить со временем так, как поступали римляне, объевшись до отвала: отрыгнуть время, перевести часы обратно на семь и начать заново отсюда, из парка Штрауса. Падает снег. Идти на вечеринку все еще слишком рано. Остановлюсь, выпью чая в этой маленькой кофейне. Потом подойду к дому, сделаю вид, что не уверен, тот ли это адрес, отряхну зонт, прослежу, как кряжистый русский с его звучным голосом открывает мне дверь, войду в лифт – его готический портал и намеком не выдает, куда все сегодня покатится. Вот бы начать вечер заново еще раз, и еще много-много раз, потому что я не хочу, чтобы он кончился, потому что, если нечто томительное, незавершенное повисло надо всей этой ночью, я ее никому не отдам, какой бы она ни была томительной и незавершенной, и сочту себе благословенным дважды.
Завтра ночью я вернусь и вновь зажгу каждую свечку, одну за другой, огляжусь, почти ощущая, как во всех уголках парка все еще звучит эхо Клариного присутствия, меня, моей жизни и того, как я эту жизнь провожу, моего отца, который, пусть я этого и не знал, следовал за мной с самого начала вечера и за которого я держался, точно за тень, что может исчезнуть в любой миг, а потом возвращается, дабы взглянуть последний раз, как будто забыла ключи, а потом еще раз, как будто забыла очки, и еще раз, как будто не проверила газ, и будет возвращаться много раз, как несчастный беспокойный измученный человек, который почти не ведал в жизни любви, как я буду возвращаться на это место, боясь, что оставил здесь что-то, зная, что оставленное – это мое теневое «я», причем это теневое «я» – самое подлинное и самое долговечное из всех «я».
Оглянувшись в самый последний раз, я подумал про себя, как сильно всегда любил этот маленький парк, как легко будет завтра приехать снова и посидеть здесь немного, поразмышлять в белизне предрассветного часа о непроницаемом безмолвии звезд.
Ночь вторая
Глазами я ее отыскал моментально. Она стояла у входа в кинотеатр. Рядом с кассой собралась толпа, а очередь обилеченных протянулась до середины квартала. Я ринулся вперед с островка на середине Бродвея, не дождавшись зеленого сигнала светофора. Взглянул на толпу снова – исчезла. Я был почти уверен, что это Клара.
Весь день я провел в мыслях о ней и уже дважды – за обедом, а потом в «Старбаксе», готов поклясться – видел, как она вплыла в мое поле зрения и выплыла из него, как будто ретивые мысли бежали вперед меня и наделяли ее чертами всякого, обладавшего хоть малейшим сходством. Третье за день пересечение с ней норовило затмить всю спонтанность и позволить мне сказать вслух все те вещи, на репетицию которых я потратил столько времени – все, от первого шока и блаженства случайной встречи с ней до притворства, что я, мол, с трудом ее узнал – «ах да, вчера ночью, на вечеринке у Ганса, конечно» – и до отчаянного, разнузданного желания вернуться к этому первому шоку и отмести всяческий камуфляж, выпалив фразу на первый взгляд совершенно незаученную: «Я о тебе думал весь день, весь день, Клара».
Весь день я только этим и занимался. Пока разыскивал хоть какой-то магазин, открытый в Рождество, и выяснял, что закрыты все, обедал с Олафом – который не переставая поливал грязью свою жену – в переполненной неопрятной забегаловке, потому что все остальное оказалось закрыто, пытаясь купить в день Рождества рождественские подарки – весь день размечен туманным предвкушением, что предыдущая ночь повторится снова. Весь день я провел под чарами нашего прощания на снегу, когда на мне было и не было мое пальто, прощального рукопожатия после того, как она проводила меня до остановки и помчалась обратно домой, вручила швейцару взятый взаймы зонт, того, как она сначала не оборачивалась, а потом обернулась в последний момент, а самая потаенная часть моей души цеплялась за воспоминание о ее локте, опущенном на той вечеринке мне на плечо, за бордовые замшевые туфельки, смахивающие снег, сигарету, бывшего любовника, «Кровавую Мэри», к которой она едва притронулась, а потом забыла на балконе, пока я таращился на ее расстегнутую блузку, прогадав всю ночь, почему у такого загорелого человека такая белая ложбинка между грудей. Я думал о тебе весь день, весь день.
Хватит мне отваги это сказать?
Я поймал себя на том, что загадываю желание: я скажу ей, что думал о ней весь день, если она материализуется сегодня на углу Бродвея и Девяносто Пятой. В смущении, надежде, счастье я это скажу, неважно, какими словами.
Или так: я тут