Восемь белых ночей - Андре Асиман
Что бы сказала Клара, если бы увидела, как с моего пальца капает кровь? Я представил себе, как она подходит ко мне в своих бордовых туфельках и стоит прямо передо мной на снегу.
Что с тобой такое? Дай-ка взглянуть.
Да ничего.
У тебя кровь идет.
Да, знаю. Боец в окопах, знаешь ли.
Жалеешь себя?
Без ответа. При этом – да, я себя жалел. И ненавидел.
Она оторвет лоскут от своей алой блузки, обмотает вокруг моего пальца, потом – вокруг запястья. Я вспомнил герцогиню Клевскую, как она обматывает желтую ленточку вокруг деревянной трости человека, которого любит. Этот виток ткани вокруг моей трости, моей плоти, моего Гвидо, моего всего – на краю твоей блузки, на твоей руке, на твоем запястье, твоем запястье, твоем милом испачканном благословенном богоданном запястье. Ты погляди, что ты натворил, – она улыбается – я пытаюсь сосредоточиться. Мог же заражение получить.
Ну и получил бы?
Можно мне здесь помедлить: как она врачует мою рану.
А потом, когда она завершила свою работу санитарки: ну, и зачем ты это сделал? – спросит она.
Из-за того, чего я всегда хотел, но никогда не имел.
«Из-за того, чего ты всегда хотел, но никогда не имел». Да ты насмерть замерзнешь, тут сидючи.
Ну? Просидеть в парке всю эту морозную ночь, а утром меня найдут замерзшим до синевы – но если ради тебя, я не против.
Ради меня или ради себя?
Я передернул плечами. Ответа я не знал. Но правильными были оба ответа.
Амфибалентность, говорит она.
Амфибалентность, говорю я.
И тут до меня доходит, что в этом кратком обмене репликами между нашими теневыми сущностями в безлюдном парке смысла было больше, чем во всем сказанном в эту ночь. Беседа влюбленных, как в стихотворении Верлена, где тени наши соприкоснулись, а остальное просто ждет, и ждет, и ждет. Ничего нового. Я так живу уже давным-давно.
– У вас что-то случилось? – Полицейский в форме захлопнул дверцу своей машины и шел ко мне через парк. Казалось, что на всей планете кроме меня только один он и остался.
Я покачал головой и сделал вид, что смотрю в другое место. Неужели я все это время говорил с самим собой?
– Вы здоровы?
– Да, инспектор. Просто собирался с мыслями.
«Собирался с мыслями» – за такое можно и под арест попасть.
– Никаких тут глупостей не задумали?
Я снова покачал головой и улыбнулся. Второй раз за эту ночь.
– Алкоголь употребляли?
– Еще как. С перебором.
– Счастливого Рождества.
– Вам тоже, инспектор…
– Рахун.
– Рахун, как в «Далекий дождь бормочет над Рахуном»?
– Не слыхал этой песни.
– Это не песня, стихотворение. Одного ирландца.
– Ничего себе!
Я хотел сказать «чесслово», но решил – не стоит.
– Чего там у вас, с женщиной нелады? – Он сложил руки на груди. Я видел, как из-под тесной синей куртки выпирает край пуленепробиваемого жилета.
– Не-а. Не с женщиной. А вот отец помер. Все думаю про него сегодня, скоро как раз годовщина будет.
И тут я вспомнил его собственные слова: «Скоро я и вовсе не буду знать, жил я или нет» – и если душа моя столкнется с твоей на запруженном тротуаре, сердце мое не екнет, как в тот вечер, когда ты заглянул в мою комнату. Столько любви – и все впустую, такой запас книг и стихов – и все кануло. Я смотрю на эту руку и знаю, что скоро ее уже не будет, потому что она уже не совсем моя – как и глаза мои не совсем мои, да и сам я не здесь, ноги уже ушли вперед меня и нашли местечко поуютнее в неком неведомом часовом поясе за Летой и Флегетоном. Я теперь даже и не вспомню Лету и Флегетон, или бурные волны Шэннона, или «Федон», или храброго Аристида и длинные речи Фукидида, которые мы читали вместе. Все эти бессмертные слова – исчезли; Византия – исчезла. Пф-ф! Часть моей души мне больше не принадлежит, как жизнь моя никогда мне толком не принадлежала, как моя одежда, моя обувь и запах моего тела никогда мне толком не принадлежали, как даже «мое» мне больше не принадлежит, мои мысли, волосы, все мое меня покинуло, и любовь мне тоже больше не принадлежит, она заемная, как зонтик, снятый с шаткой вешалки – ты и я – зонты на вешалке, хотя ты мне теперь ближе, чем кровь в моей шее, дыхание моей жизни. Я смотрю на себя в зеркало и делаю одно: прощаюсь со своим и с твоим лицом. Я оставляю тебя постепенно, моя любовь, я не хочу, чтобы ты горевала, я хочу забрать это твое изображение тебя с собой туда, куда меня гонят, – в надежде, что, когда я закрою глаза, это исчезнет последним, ибо говорят, что последнее тобою увиденное можно забрать с собой навсегда, если можно «забрать» за Лету и Флегетон.
– Слыхали про Лету и Флегетон, инспектор?
– А кто они такие?
– Неважно.
Худшее в смерти – это знание, что ты забудешь про то, что вообще жил и любил. Проживаешь семьдесят лет или около того и умираешь навсегда. Почему невозможно по-другому? Пробыть мертвым семьдесят лет – можно добавить и еще семьдесят для ровного счета – и при этом жить вечно. Для чего вообще нужно умирать? Плевать мне на тех, кто говорит, что прожить больше одной жизни никому не по силам. Спросите у мертвых, увидите, что они ответят, – спросите у мертвых, от чего бы они не отказались, только чтобы оказаться здесь, увидеть сегодняшний снег, насладиться целой неделей таких вот звездных ночей или влюбиться в самую красивую женщину на свете. Спросите у мертвых.
– «Пообещай мне одно, – бывало, говорил он. – Когда придет время, ты мне поможешь – но только если я об этом попрошу, не раньше; пока могу, я буду держаться, так что не раньше».
– И он попросил?
Представитель закона берет меня хитростью?
– Так и не попросил.
– Они никогда не просят, когда доходит до дела. Чего же вы так переживаете?
– Он задремал на несколько часов, а я бродил вокруг дома,