Красные блокноты Кристины - Александра Евгеньевна Шалашова
Мой отец сел за стол без скатерти. Что-то не так стало. Потому что дед любил есть не на кухне, как все мужики, а сюда приходить, в комнату, и без газеты ставить на стол – редиску, вытащенную из земли и слегка только сполоснутую в пруду, бутылку кислого молока, черный хлеб и беловатую карамельку без фантика. И потом на столе следы оставались, отец и сам отмывал, пытался – не любил за грязный стол садиться.
А теперь стол чистый.
– А жарко сегодня, – сказал мой дед, – парит от земли. Сегодня отдохни, а завтра пойдем на Комёлу, она полноводная сделалась, снега были.
Моему деду лет пятьдесят, все у него хорошо, только с зубами страх – черные пеньки одни и остались. В районной больнице предлагали – давай хоть железные вставь, Васильич, а то ходишь, людей пугаешь. Но вставлять зубы дед отчего-то боялся.
– Подумал – тебе и без нас там весело, что докучать буду. Вот и писал, что все хорошо.
– А на самом деле?
– И на самом деле хорошо, – торопится ответить дед, – ты что, думаешь, врали? Сегодня выходной дали, сына встретил. Уже вроде как не положено, но упросил. Что ж они, не понимают, что ли. А ты есть-то хочешь? А то приготовили ведь.
Мой отец вспоминает, как просыпался по субботам, шел на запах горячей побелки – мама уже встала, тесто поднялось. Можно тебе помочь, спрашивал отец. И мама давала один пирожок защипать, а получалось детскими, и непривычными, и слабыми руками плохо, но она никогда за ним не переделывала, так оставляла. А потом, когда вынимали противень с готовыми пирожками, мой отец всегда искал тот, свой – и гордился, что вышло, получилось. И самым вкусным казался, поэтому половинку всегда маме отламывал – мол, на, хочешь моего пирожка? И сама всегда ела, хвалила. Какой вкусный пирожок у тебя вышел, Ванечка.
Дед несет пирожки на блюде, под салфеткой вышитой.
Отец не берет.
– Ты что, сынок? Не голодный? Пока ехал…
– Нет, проголодался. Только не знаю, откуда пирожки.
– Как откуда? Да напекли.
– Кто напек?
Отец смотрит прямо и замечает, что он высокий, загорелый, в морщинках только мелких белых, а глаза немного выцветшие от солнца, но не злые.
– Да кто, – дед опускает глаза, и нелепо выглядит так, когда большой, сильный человек смущается, не знает, куда деться от сына.
– Кто она?
Широкие запястья и костистые руки деда черны от загара, а если рукав закатает, так там белое будет, молочное. Это оттого, что на пастбище так загар ложится – лицо, шея, прорезь воротника, руки. И можно понять, кто в совхозе работает.
– Да Анька Медведева, – поднимает глаза.
– Да, припоминаю.
– Куды припоминаешь! – дед смеется, нервно и громко, слишком громко – смех ударяется о стены, о стекла, возвращается. – Да вы с ней вместе бегали…
Отец не помнит, с кем бегал. Славку помнит, Пашку. Ольгу еще Смирнову. А Аньку Медведеву – нет.
– Не выдумывай, – нервничает дед, двигает блюдо, поворачивает, – она любовно пекла, старалась, чтобы к твоему приходу. Хорошо хоть телеграмма пришла, упредила нас. А то бы только тесто к десяти утра поднялось.
– У мамы к девяти уже пироги были. Помню, встанешь, отоспишься, а уже на весь дом пахнет. И встаешь, и идешь по холодному полу.
– Ты матери не касайся. Незачем.
– Как незачем? Может, тебе уже и незачем.
– Мать восемь лет назад померла. Ты что же, так и будешь ворошить?
– А раз восемь лет – надо Аньку Медведеву скорее в дом позвать?
Дед страшно белеет лицом, встает.
– А ты в мои дела не лезь. Тебя тут не было. Ты не знаешь, каково пришлось…
– Ты знаешь, где я был.
– Я знаю. Но это тебе права никакого не дает. Да мы тут, если хочешь знать… Тебя только ждали, чтобы жить по-старому. Анька тоже работала, и я работал, и все…
– Я уже понял, как она работала. Надеюсь, что тебе ейная работа нравится, ночью в особенности.
Нет, отец не думал, что он ударит.
Ударил.
Будто и не почувствовал ничего – только загорелось на скуле, будто насекомое ужалило. Встал, прошел мимо, поднял вещмешок, что поставил у порога и не разобрал, спустился по лесенке, прошел мимо сарая – и со двора вышел, калитку на задвижку закрыл, руку между планок протянул.
Мой отец повернулся, посмотрел напоследок на дом – фасад голубым выкрасили, неужели краску в сельпо завезли? Но потом, когда мимо других дворов шел, увидел – нет, никто этой краской рамы не подновил, заборы не выкрасил. Значит, достал откуда-то – может, даже в магазин в самой Вологде съездил.
А зачем в Вологду съездил? Ручаюсь, чтобы Аньке Медведевой юбку или колечко купить. Отец вспоминает материно кольцо – не снимала никогда, потому что обратно на распухший от времени палец не надеть, потому и руки темные, сухие, в красноватых пятнышках. Когда летом доила – еще ничего было, а зимой пятнышки становились трещинками и расходились от ногтей, как те линии, которые на картинах от старости встречаются. Неужели нельзя никак заделать, перерисовать?
Так и запомнить хотелось дом – ярким, нарядным.
Мальвы еще самосевом у крыльца разрослись.
Справа от деревни течет Комёла. Речушка меленькая, скудная, берега в ивняке, а высокие – полезешь бездумно, так и ноги переломаешь. Но знали места, хоть в любой момент из-под ног мог песок с сухими корнями осыпаться, да и будешь падать до самой воды.
Тихим надо идти, робким.
Мой отец прошел почти до конца деревни, где совсем уж бедные дома, и только дяди Леши дом ничего, стоит, так, осел только чуть, так что наклониться надо, чтобы головой о притолоку не стукнуться. В доме деда, который теперь забыть надо, похоже устроено – только в сенях пахнет приятно, деревом и инструментами, а у дяди Леши – тряпками, нечистой обувью.
Дома только Владик.
– Дядь Вань, – он удивляется, радуется – сам беленький, тоненький мальчонка, выросший в худого юношу, беспокойного, – а мы ждали, что вы придете.
– Здравствуй, Владик. Ты болеешь, что ли?
– Уже два года, – тихонько улыбается, – а как вы?
– Я теперь у вас жить буду, если твой отец не прогонит.
– А чего ему прогонять, – Владик отчего-то не удивляется, – если нам всем места хватает, то и вам тоже хватит. В горнице будете спать, матрас есть. Там еще только я сплю, потому что никак не могу ночью со всеми – дышать перестаю.
– Как это – перестаешь?
– А так, – снова улыбается, а глаза прозрачные, не как у деда, от работы и солнца, – а потому что всё в доме, пишет в тетрадочку, шьет какие-то вещи на продажу. А на огороде, конечно, не может. И в совхозе тоже. Но отцу почему-то понравилось, что берегут такого, напрасно на работу не гонят.
– А так, – повторяет, – больно становится здесь, в грудине, как будто поселился кто-то, какое-то теплое тяжелое животное. Как, знаете, кошки иногда на грудь садятся – терпишь вначале, а потом стряхиваешь? Так и тут. Только не стряхнуть.
Отец молчит.
– Ладно, пойду в горницу, можно ведь? Разбуди, когда дядя Леша придет.
– Он в шесть придет. Разбужу.
В горнице прямо в портянках спать лег, поставил вещмешок рядом с матрасом.
Потом ничего.
Вань, ему мерещится шепот, Вань.
– А, что, – говорит, – что случилось?
Темно, но кто-то стоит в темноте и повторяет – Вань, Вань. Пахнет плохо, но это от него, от его ног.
Владик стоит.
– Что, дядя Леша пришел?
– Давно пришел, но тебя не велел будить. Ты извини.
– А, слушай, Владь, а тазик грязный дашь? Хочу на пруд сходить, ноги вымыть.
– Там мама поесть оставила. А тазики в сенях есть, бери любой. Только там ржавые.
– Да ничего.
У них на кухне пирожками не пахнет, да и спят все давно. И только Владик стелет клеенку, ставит на нее тарелку с жидким супом, кладет ложку черенком вниз. И хлеб, и котлету из жил и хлеба на блюдце. Вкусно.
– Спасибо, – отец поднимается и хочет идти.
– Ты спать лучше иди опять, – советует Влад, – а я завтра помою, после завтрака. Завтра у отца выходной, тогда и скажешь.
Отец хочет еще раз спасибо сказать, но взаправду нельзя, чтобы все слышали, – и так пришел, спать завалился.