Попутчики. Астрахань – чёрная икра. С кошёлочкой - Фридрих Наумович Горенштейн
Схватил тарелку с горячим борщом трясущимися руками – и за негодяем. А навстречу какой-то старичок с компотом в руках. Прямо поднесло ко мне. Столкнулись. Я его обварил и себе руку ошпарил. Только крикнул от боли – и об спину мне что-то тяжёлое. Оказывается, это сын старичка сзади чемоданом.
– Ги-га-ги! – зашёлся я, Забродский, в смехе, а когда опомнился, Чубинец уже темнел в другом конце вагона. Окончательно обиделся. Чего уж лучшего желать – опять я принадлежу себе и сердцем своим, и мозгом. Однако поздно: что вышло из небытия по моей воле, не по моей воле живёт. Пошёл к Чубинцу унизился, извинился. Перед Чубинцом редко извинялись, он простил. И зажили мы опять общей жизнью, которая, согласно железнодорожному расписанию, могла длиться ещё часа четыре.
10
– В нашей местности, как вы знаете, зима короткая, малоснежная, неустойчивая. Не люблю я нашу зиму. Весна хорошая, быстро наступающая, лето в меру жаркое, в меру влажное, осень до середины сентября обычно сухая. Зима градусов семь-восемь, но случается и двадцать восемь, и тридцать два. В общем, зимы нашей беречься надо. А в тот сорок третий год первый мороз 22 сентября ударил, как сейчас помню. Лёг при моросящем дождике, а проснулся от холода. Смотрю, окна замёрзли. За ночь погоду к зиме переломило. Засуетился: какие бы, думаю, не происходили в мире военно-политические события, а квартирку свою утеплять надо и дров добыть надо, хотя бы на растопку, а то в печке-«буржуйке», которой я утеплялся, торф горит без дров плохо – тлеет и гаснет.
Железную печку свою «буржуйку» я соорудил с помощью Леонида Павловича. Главной достопримечательностью моей квартиры была красавица кафельная печь в углу до самого потолка. Кафель высшего качества с орнаментом. Квартирка моя, собственно, была выгородкой большой комнаты в большой квартире, и эту большую комнату когда-то кафельная печь грела. Мне же она как будто ни к чему, топить её нечем. Леонид Павлович посоветовал разобрать печь, место освободить, которое она занимает, но я не согласился. Как это уничтожить единственно красивую, хоть и бесполезную вещь своего жилья? Может, красота только тогда красота, когда она бесполезна. Наверно, живший здесь до меня – не в выгородке, а в большой квартире – какой-нибудь богатый терапевт или инженер сахарно-рафинадного завода эту печь вовсе не замечал, погреет об неё спину и отойдёт.
Послушал мой монолог в защиту кафельной печи Леонид Павлович, только рукой махнул.
Так, в хозяйственных хлопотах не заметил я подкравшейся беды. Вошёл к Гладкому подписать разрешение для получения дров. Мне, как работнику театра, младшему администратору, дрова полагались.
Посмотрел Гладкий моё заявление и говорит:
– Дело хорошее, но тебе оно ни к чему.
– Как? Почему?!
– Мы эту квартиру решили артисту Пастернакову передать. Он человек пожилой, заслуженный и раненый.
– А я куда? – Прямо ошпарило меня, но ещё держусь. – Мне куда деться?
– Ты назначен добровольцем на работу в Германию.
Я думал, шутит.
– Я же хромой.
– Ну и что, – говорит Гладкий и в глаза мне не смотрит, – в военное время и инвалиды войны работают.
Тут я от отчаяния кулаком по столу.
– Жену свою, – говорю, – посылайте!
Как я про жену сказал, он глянул на меня трусливо и злобно:
– Ты здесь не стучи. Я тебя знать не знаю, в театре ты больше не работаешь. И спаситель твой, Семёнов, тебе не поможет, потому что это пана Панченко распоряжение. А кричать будешь, не в Германию поедешь, а в концлагерь.
Так меня запугал, что деваться было некуда. Подумал: здесь на меня пан Панченко с Гладким злобу имеют, не явлюсь – ещё саботажником объявят. Лучше явиться и немцам объяснить: хромой я, для нужных вам работ непригодный. Однако когда явился с рюкзаком на привокзальную площадь, объяснять было некому. Нас сразу солдаты и полицаи окружили, некоторых вообще под конвоем привели. Смотрю, в толпе Ольга Полещук. Точнее, она меня заметила и ко мне подбежала. У нас с ней давно уж ничего не было, особенно после моей премьеры. Однако обстоятельства особые.
– И тебя сюда, Олесь, – говорит, – давай вместе держаться.
Думаю: ладно уж, давай. Ольга – девка бойкая, то с немцем поговорит, то с полицаем. Выяснила: везут нас в Киев, где общий сбор для отправляемых в Германию. От нас до Киева сутки езды, а везли две недели в товарняках. Еда – похлёбка из гнилого буряка и полусырой мёрзлой картошки, овощей, подобных тем, которые я евреям возил. Начался кашель, простуды, поносы. Оправиться ведут общей толпой под конвоем прямо в поле. Женщины оправляются – мужчины отворачиваются. За людей не считали и за скотов, пожалуй, тоже: обозные лошади у немцев чистые, откормленные.
Наконец привезли нас в Киев, поместили в бывшей школе на Львовской улице. Вокруг забор с колючей проволокой. Пересыльный лагерь. Пробовал говорить: «Я хромой, их бин кранк» – как «хромой» сказать по-немецки не знал, но ведь без слов видно. Однако не смотрят, не слушают.
Нас, мужчин, поместили сверху, женщин – на нижнем этаже. Хотел с Ольгой поговорить, не пускают. Внизу в охране были русские женщины в чёрной форме СС. Одна, помню, толстая, злая. Что делать? Сел в уголке, обхватил голову руками, как делает человек, когда он хочет свои мысли, словно телегу, завязшую в грязи, подтолкнуть. Однако мысли мои так и остались завязшими в бесполезном мозгу. В таких случаях у человека только на свой мозг и надежда: авось сквозь него спасительная мысль проедет. Давил голову руками, давил, ничего не выдавил, только устал умственно и физически. От усталости задремал.
Вдруг чувствую, кто-то меня за плечо. Открываю испуганно глаза – Ольга. Палец ко рту своему приложила – молчи. Было темно, и в пустом, без парт, классе, где меня поместили, все мои соседи по несчастью спали.
Ольга показывает мне на дверь. Тихо вышли в коридор. Она шёпотом говорит:
– Водку давай.
У меня с собой та самая бутылочка, четвертиночка, которую после премьеры мне Лёля Романовна подарила. Я этой бутылочкой уже пользовался. Губа, рассечённая нагайкой, не проходила, видно, инфекция попала, гноилась губа, и Ольга помогала мне в вагоне компресс прикладывать.
– Ты что! – говорю. – Водка мне для компрессов нужна.
– Давай, не разговаривай, – нетерпеливо шепчет Ольга, – я договорилась. Немец за водку нам бежать разрешит. Давай быстрей, пока он дежурит.
Схватила водку и исчезла. Я стою и слышу, как сердце моё стучит. Минут через десять появляется Ольга, уже в кожухе. Накинулась на меня шёпотом:
– Чего ж ты торчишь, как истукан? Почему не оделся?
Пробрался я в свой угол, взял