Автопортрет на фоне русского пианино - Вольф Вондрачек
Прекрасный вечер!
Что? И это прекрасный вечер? Ну нет, спасибо.
Ах да, вы не спросили меня про Пруста, читал ли я…
Не могу остановиться. Хотите цитату? Чью? Пруста, разумеется, давайте уж останемся в теме. «…Между тем как настоящая книга – дитя не болтовни и яркого света, но тишины и сумерек»[9].
Утешение: по крайней мере, когда все в театре, аллеи пусты.
Врать не стану, я получаю удовольствие от подозрений в моей безнадежности. Честно говоря, в известных кругах мне иногда важно как раз это. Мне нравится вызывать раздражение тем, будто я оскорбил Запад. В общем, пожаловаться не могу. Кто-то должен быть дураком. Моей последней попытке выдержать вечер в театре пятьдесят лет, а то и больше, – школьный спектакль, куда я пошел только потому, что в нем участвовал.
Такая музыка заставляет меня искать близость к себе самому.
Молодой человек, который сейчас придет, играет в Бургтеатре русского. Лучше бы я его пристрелил.
Милый треугольник, думаю я. Актер в роли невидимки, выслушивающий вынесенный ему смертный приговор. Он уже здесь, но его еще ждут. Я его вижу, но молчу. Мило поддерживаю беседу. И с какой целью он договорился с вами о встрече?
Он хочет, чтобы я ему помог!
Помог?
Спросим у него.
А сам он ничего не сказал?
Сказал, что он в трудном положении. Что ищет свою душу, поскольку та в драматическом театре отвечает головой за любое чувство. Или как-то еще сложнее. Прежде чем режиссер все погубит своими находками, он ищет игру в языке. Ищет вторую кожу, предохранившую бы его от рутины, мелодику, ритм, духовную связь с изображаемым им человеком. В общем, как говорят все актеры. Я тут ничего не понимаю. Но оказаться в трудном положении – это я понимаю. Через пять минут начинается концерт, я, надев фрачную рубашку, стою в артистической и понимаю, что запонки оставил в гостинице.
Актер продолжает вежливо, уважительно молчать. Или он считает человека, которого слушает, актером? Не так уж далеко от истины. По крайней мере, Суворин умеет расставлять паузы.
Совсем не глупо, размышляет Суворин. Вжиться в роль при помощи звучания языка. Точно не повредит. Почему я должен быть менее благожелателен к человеку, попросившему меня об одолжении, чем официант ко мне? Но ведь Бургтеатр будет играть пьесу не в оригинале, а в немецком переводе. Правда, может, она и останется похожей на себя. Главное – не сворачивать, искать русскую душу. Ну не могу относиться к театру всерьез, и все тут. Вам знакомо?
Знакомо-то знакомо, но одновременно и странно. А она существует?
Вы меня спрашиваете? Русского?
Суворин поднимает голову, оборачивается на официанта попросить еще стакан воды и замечает молчаливого гостя.
Я вас не заметил. Спасибо, что подождали.
Вот, говорит он, указывая на последний свободный стул за нашим столиком. За столом с двумя немцами, шутит он, ничего так!
Суворин протягивает мне камеру. Вы снимаете. Меня, только меня. Теперь вы знаете, как работает моя подруга. Не забудьте, потом картину. А вы, спрашивает он у актера, что вы хотите, чтобы я сейчас сказал?
Что вам угодно.
Что мне угодно? Для начала мне угодна сигарета. Вообще-то нужно сосредоточиться.
Я достаю пачку и протягиваю ему.
Время, используемое Сувориным для того, чтобы взять сигарету; удобно, не с первой попытки, поместить ее между пальцами; чтобы зажглась моя зажигалка, никак не желающая зажигаться, поскольку в ней опять кончился бензин; чтобы привлечь внимание официанта, подающего пиццу в другом конце зала; попросить у него спички; дождаться, пока он придет, чиркнет одну и протянет ее господину, который, наклонившись, опять чуть было не смахнул стакан на пол, – это время, эти минуты, я уверен, необходимы ему для того, чтобы свыкнуться с присутствием актера. Что вы играете, кроме как русского? Как называется пьеса?
Она называется «Закат», Исаак Бабель.
Ага, «Закат». Пьеса в восьми сценах. Знаю. Неплохая пьеса. Неплохой писатель Бабель, честное слово. И все-таки его ликвидировали. Убили. Взяли и убили. Суворин умолкает, а затем спрашивает: и кого вы играете?
Фомина, подрядчика.
Фомина, надо же. И Суворин принимается декламировать по-русски.
«И петь будем, и гулять будем, а придется помирать – помирать будем». М-да.
Еще что-то желаете? – спрашивает официант, проходя мимо нашего столика.
Кофе, к сожалению, остыл, но я вовсе не жалуюсь, пытается объяснить Суворин и отказывается от предложения принести еще один, свежий. Но я бы заказал, говорит он, указывая на витрину, вон то пирожное.
Ромовую бабу, господин?
Да, ромовую бабу, пожалуйста.
Одну ромовую бабу, с удовольствием. Господин желает к ней взбитые сливки?
Суворин, не слыша вопроса, обращается ко мне:
Вы заметили? Венские официанты скорее выпевают слова, которые произносят с утра до вечера. А как они повторяют за посетителями!
Да, знакомо. Как и то, что будет, когда официант подаст ромовую бабу. Суворин долго, очень внимательно будет ее рассматривать и, оставшись доволен, разломает ложечкой на мелкие части, затем, кусочек за кусочком, будто кормит больную птицу, начнет опускать в чашку и, добавив сахара, перемешает. Вот вам и суп, а к нему ребенок, поедающий его ложкой.
Так делал один из моих дядьев, говорит Суворин, у него не осталось зубов. И он лишился имени: дядя Супчик! Или просто Супчик. Что такое с Супчиком, он изменился в лице. Супчик еще спит? Что Супчик опять натворил? Вообще-то ничего особенного, только вот после его смерти кое-что нашли, и моя тетя, то есть его жена, буквально за ночь поседела. А ведь гордилась тем, что в ее годы не имела ни единого седого волоса.