Автопортрет на фоне русского пианино - Вольф Вондрачек
Каллас перегрызла бы им всем глотку, после репетиции заметил мне один оркестрант, немолодой, элегантный, благородный мужчина, итальянец до мозга костей.
Я на мгновение замер, представив себе Каллас с открытой пастью изготовившейся к нападению тигрицы – у нее есть такие фотографии. Да, эта перегрызла бы.
Я не на шутку растрогался, видя, как коллега, вероятно, хотел меня утешить, и поблагодарил его. По-моему, даже обнял. По-моему, даже услышал биение его сердца. Знаете, на том концерте я, чего никогда не делаю, сыграл на бис – для него.
Есть дирижеры, с которыми паришь в воздухе, с другими лежишь на камнях. Есть пешеходы и воздухоплавающие. Судьба.
Да, сказал я. Здорово. Мне поможет.
Я расслабился, почувствовал себя счастливым. Ну, если честно, не совсем счастливым. Вместо того чтобы качать шары, мы наконец-то сподобились поговорить: о том, что делает из нас профессия, о том, что мы способны из нее сделать.
Моего дирижера, если судить по тому, как он пыжился, видимо, завезли из Голливуда, и, пожалуй, он сгодился бы для одурманивающей киномузыки, которая всегда на стыке с китчем, вызывающим у меня болезненные спазмы в животе. Несдержанные жесты, несдержанная бравура! Мне тем временем уже стало все равно, слышно ли меня. Я невольно вспоминал слова своего учителя. Чем тише вы играете, тем лучше вас слышно.
Точно, думал я, именно так, отлично сказано! Но что же делать, когда от громких, разбухших, тяжелых звуков темнеет в глазах? Тройное форте! Боже всемогущий! Однако у меня все это было позади, о чем мой друг в своем возбуждении, судя по всему, забыл.
Мы кто, борцы на ринге? Взять хотя бы репетицию. Битва! В принципе, безнадежно, поскольку репетиций всегда не хватает! Но вдобавок, когда выходит время, их просто обрывают, потому что вопрос, сколько часов должны трудиться музыканты, решает всемогущий профсоюз. Они шепчутся, показывают на часы, делают знак дирижеру, и тот прерывает репетицию. Значит, до завтра, господа! Еще одно рукопожатие, и тебя отвозят в гостиницу, где ты едешь на какой-нибудь восьмисотый этаж, идешь по длинным коридорам и в конце концов опять оказываешься в номере с неоткрывающимися окнами, испытывая единственное желание: суметь уснуть. Вот бы взять что-нибудь тяжелое и разбить стекло! Где тут инструкция?
Поразительно редкий экземпляр этот человек. Олицетворение надежды, влекущей к нему всех юных виолончелистов, кого за руку приводят сестры, матери, отцы. Все хотят стать его учениками, учиться у него, хотят, чтобы он им преподавал. Шифф, видимо, сохранил нечто такое, что большинство с течением жизни теряет. Он в самом деле разгадывает музыку, как разгадывают тайны, ищет чистое звучание правды. Ему удается творить чудо, возникающее только при смешении окалины с нежностью.
Но что я тут разглагольствую, мой дорогой Суворин. По сравнению с этим, сказал Шифф, и голос его вдруг зазвучал тихо и мягко, игра с шарами отнюдь не каземат, она возвышается над всякой пошлостью. А стук шаров в тишине позднего часа – вообще единственный звук, который после концерта можно принимать всерьез.
Если бы еще в камине горел огонь. И – поразительно с учетом того, как редко я его навещал, – он вспомнил о моем пристрастии к шоколаду и побаловал меня лучшими шоколадными конфетами. Шифф взял шар, покатил его, и – плоп! – тот легонько стукнулся о другой. Как изысканно, воистину идеальное выражение далекого, бесконечного.
Бетховен, тот любил виолончель, хоть не посвятил ей ни одного отдельного концерта. Пять концертов для фортепиано! И ни одного для виолончели, его большой любви.
Шифф, игравший сонаты для виолончели и фортепиано, кивает. В том числе «Тройной концерт», где любовь к виолончели цветет пышным цветом. Фортепиано отвечает за темп и ритм – в известном смысле выполняет функции надзирателя. Зато виолончель может играть, она ребенок, ей позволено все – скакать, танцевать, даже петь.
Именно! Я все время талдычил это своим фортепианным ученикам. Когда вы играете фортепианное трио, все идет от виолончели.
А потом он пишет концерт для скрипки. Вот вам!
Из робости? Я часто спрашивал себя: Бетховен был робок? Никто не кричит на всех углах о том, чтó он любит. Бетховен, не щадивший себя как композитор, отдается все же не полностью. Истинная любовь стала отречением. А значит, о монументальном опусе наподобие концерта для виолончели речи не шло. Всю правду никто не скажет. Его пристрастие осталось в интимной сфере. Требовать от любви всего, но мало что ей доверять, тем более все.
Я никак не мог остановиться и прилаживал виолончель, совсем не мой инструмент, в качестве возлюбленной к психограмме человека, о котором все думают, будто всё знают, и Шиффа это очень забавляло. Он спокойно относился к тому, что не существует так и не сочиненного концерта. И остальных хватит, решил он. Но, кажется, его удивила безутешность именно пианиста. Спросить почему? Может, в память о ком-то, кто играл на виолончели, любил Бетховена и не мог насытиться своей любовью? Может, они обсуждали вопрос в переписке, развивали разные теории, спорили, чему должен ввериться музыкант – слуху или душе.
Ах ты господи. Шиффу, насколько мне известно, всегда становилось не по себе от чувствительности слишком нежных