Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
Он обратился за помощью к «старикам», но те подняли его на смех: у служивых привычка смеяться над чьим-то страхом для того, чтобы спрятать свой. Он написал домой, но семья его, к сожалению, отравлена патриотической пропагандой: отец отреагировал так, словно сын подцепил срамную болезнь. И поэтому сегодня альпийский стрелок Марио Боккарди спозаранку, пока не рассвело, вышел из окопов: дымка обещала жаркий день. В то время, когда часовые теряют всякое представление о долге и стоят, устремив пустой взгляд в зубчатый горизонт, протянувшийся в двух шагах от носа, никто не обратил внимания на тень, перемахнувшую через мешки с песком, укреплявшие окопы.
Туман, поднимавшийся из долины, уже через пару минут, как иногда бывает летним утром, стирал расстояние между окопами враждующих сторон. Боккарди шагал вслепую минут двадцать и под конец с криком: Kamerad! – сдался нашим солдатам. Его вернули в окоп, из которого он давеча выпрыгнул, и только тут до него дошло, что он пленник не австрийцев, а своих товарищей, каковые были немало смущены. Скрыть факт дезертирства не представлялось возможным, поскольку майор Баркари, вылизав три пары сапог, за неимением других забот спозаранку явился на обход окопов. Беглый солдат, можно сказать, упал ему под ноги. Майор, общеизвестный трус, поддался безотчетному импульсу уничтожить в другом дрожащую тварь, живущую в нем самом, и приговорил новобранца к расстрелу. Поскольку преступление произошло на глазах у всех и факт его, стало быть, очевиден, он мог единолично вынести приговор. И он его вынес.
Завтра на рассвете приговор приведут в исполнение. Провожу с Боккарди последние часы его жизни. Он исповедался. На свой последний ужин попросил жареную курицу, и мы ее раздобыли. Странно, но он совершенно спокоен: пули, которые завтра его изрешетят, не застигнут его врасплох, а вылетят из ружейных стволов по команде, которую он услышит, и это будет последний звук, который долетит до его слуха. Он говорит, что такая смерть пугает его в меньшей степени: альпийский стрелок Боккарди точно знает, где и в котором часу ее встретит: она сама назначила ему свидание.
Однажды, говоря о своей болезни, Доната сказала, что она – «приговорена к смерти». Мысль о ее неизбежной кончине для меня – полнейшая абстракция. Я ведь даже не представляю, как она выглядит спящей: вижу только ее глаза, повсюду за мной следящие, как на портретах кисти старых мастеров.
Возможно, в данную минуту ей плохо – поднялась температура или сотрясает приступ кашля; но я представляю ее в точь-в-точь такой, как в нашу последнюю встречу: вижу тонкий переход пудры на ее щеках от цвета персика к цвету розы, чувствую прикосновение ее пальцев и бархатистых губ, целующих меня нежно…
*
Посреди ночи ко мне явился альпийский стрелок. Я только что отошел от задремавшего Боккарди, тоже собираясь отдохнуть. Кроме меня в укрытии ночуют еще пятеро, поэтому мы вышли наружу и беседовали, прогуливаясь под звездами. Капралу Менегону по жребию выпало идти в расстрельную команду, которая завтра должна привести в исполнение приговор: через пять-шесть часов он с ребятами-напарниками должен будет застрелить товарища.
Мы с ним долго беседовали, разумеется, не о требованиях устава и не о состоянии необходимости. Менегон прекрасно понимает, что в иррациональности войны убить товарища может оказаться такой же необходимостью, как и прикончить врага, но он вне себя при мысли, что во имя воинского долга вынужден взять на душу тяжесть смертного греха. Он боится, что завтра у него не поднимется рука, чтобы взять на прицел грудь Боккарди и стрелять в нее, как в полевую мишень, как в картонного человека.
Что я должен был на это ответить? Что предстоящее ему – не грех, потому что, во-первых, он будет стрелять непредумышленно и, во-вторых, вынужден будет совершить поступок, который претит его совести, будучи, как и все, шестеренкой военной машины?
А я что тут делаю? Я, жрец той религии, которая проповедует героическое прощение, то самое, когда подставляешь другую щеку, как я ее подставляю, и поэтому молчу, не реагирую, не вмешиваюсь в происходящее, чем потворствую величайшему греху – организованному истреблению человечества, слывущему за богоугодное дело.
Меня гложут сомнения лишь по части той партии, которую я здесь представляю, а в остальном я твердо убежден: быть в этом море зла рядом с людьми, которые страдают, из-под палки изображают ненависть к другим, которых они в глаза не знают, – это благо; благо быть рядом с теми, кто умирает без вины виноватыми, и с теми, кто их расстреливает, как Менегон.
Многие из моих собратьев, ослепленные красотою слов, проповедуют ненависть к врагу; такие священники – находка для пропаганды войны, им отдает предпочтение начальство. Я подал прошение о принятии меня в военные капелланы потому, что мне было не по себе от того, что священники в массе свой – христопродавцы: проповедуют солдатам и пишут в газетах слова, которые Иисус вряд ли одобрил. Не понимаю, для чего нужно было от всего отказаться, чтобы стать пастырем, если потом даешь увлечь себя неевангельским чувством, называемым «патриотизм»? К сожалению, и наши церковные верхи присовокупляют свой голос к вавилонской риторике лжи: кто из священников не патриот, тот – предатель отчизны.
По справедливости, я должен был сказать Менегону, чтобы тот не вздумал стрелять, шел под трибунал за неисполнение приказа, где бы и схлопотал вышку. Я же не должен был оставлять его одного в этом проявлении истинного героизма, а публично встать на его защиту и вместе с ним отправиться на эшафот. Но у Менегона не хватает решимости на такой поступок. У меня, по правде, тоже. А это грех, поди, пострашней, чем поцелуи с Донатой.
В итоге я сказал ему, что даже война не в силах отменить заповедь любви. Враг тоже брат, он, как и ты, ни в чем не повинен. Я увещал его стрелять в австрийцев с тем же чувством ужаса, жалости и любви, с каким он завтра выстрелит в брата по крови.
Сидя на валуне, под непостижимым простором звездного неба, мы прочли с Менегоном молитву, начинающуюся словами, столь же непостижимыми и страшными, как и окружающее нас пространство: «Боже всемогущий и вечный…».
Я велел похоронить Боккарди на воинском кладбище рядом с павшими бойцами. Майор узнал об этом постфактум. Вызвал меня в свой штаб и задал взбучку. Смысл его выговоров сводился к следующему: недостойно хоронить дезертира рядом