Грех - Паскуале Феста-Кампаниле
– А что?
Он сразу понял, о чем я – о его вчерашнем вопросе, – и сказал:
– У меня все было точно так же.
После чего, откинув всякий стыд, сковывавший нас кандалами робости, мы с ним долго говорили по душам. Тони отпускает удила, вспоминая свои юношеские годы. Как далека была от него вчера присущая ему всегда ирония! Она не вяжется с ним, настоящим.
Я тоже рассказал ему о своем деревенском детстве; о семинарии и методах, которыми нас отучали от женщин; воспитатели убеждали, что женщины – существа нетелесные, возможно, инопланетяне и, как бы там ни было, не поддающиеся физиологическому описанию. Искоренение секса шло рука об руку с насаждением культа Девы Марии. Она – мать, Она – сестра, Она же, пусть далекая и священная, – мать Спасителя; молодая и красивая, красота ее признана канонической. Сублимация вожделений плоти не у всех давала сразу требуемый результат. Многие увязали в двусмысленности любви к Марии, и тогда их вожделение прикрывалось маской мистического экстаза либо сусального почитания. Помню, как лихорадило моего соседа по парте, рыжего Пакканьина, когда мы читали хором литанию Деве Марии[9]. Как-то вечером выходим из капеллы, и он мне вдруг говорит: «Представляешь, слова turris eburnea[10] рождают во мне образ ее бедер. Духу не хватает исповедаться». В воображении Пакканьина ноги Марии превратились в башни из слоновой кости, неземной легкости и белизны, говорил он, и эти прельстительные образы были навеяны ему призывами к Пречистой, которыми мы оглашали своды храма.
Пречистая Богородица и святые великомученицы, из которых иные столь щедры на слова любви к Христу, были единственными женщинами, о которых нам разрешалось разговаривать в семинарии. Я никогда не был влюблен в Марию, хотя бы уже потому, что трудно было различить, что в ней божественного, а что – земного, женщина и Матерь Божья, сиречь девственница, полное противоречие в терминах. Меня охватывал ужас при мысли о ней: чему я не мог в ней поверить, так это тому, что она и вправду женщина. С тех пор я не очень-то доверяю молодым людям и своим собратьям, которые заявляют, что культ Девы Марии ими «особо почитаем».
Тони рассмеялся:
– Я тоже был из числа «особо почитающих» культ Пресвятой Девы. Помнишь, я тебе рассказывал о своей семье? Они по-своему умели добиваться от меня того, чего хотели, особенно преуспевала мать. Она имела обыкновение разговаривать с Богородицей, как с родней, точнее, как фрейлина с Ее Величеством. Так продолжалось до восемнадцати лет.
– А потом?
– А потом я зачастил в публичные дома.
Я же в семинарии к своим восемнадцати подцепил бациллу «поповской стыдливости»: секс суть неизречимое, женщины суть уроды либо призраки, в числе людей не значатся. Когда два раза в неделю семинария выходила на прогулку, петляя черною змейкой по городским улицам, навстречу попадались красивые девушки, но для меня они были невидимками.
7
Разбитые в щепки «передвижные вязанки майора Баркари» валялись в нескольких метрах от вражеских окопов. За несколько предыдущих ночей австрийцы заминировали подходы к своим позициям. Вязанки, слишком легкие для мин, прошли по ним в целости и сохранности. Мины сдетонировали, как только на них ступили тяжелые солдатские подошвы. Бойцы немедленно отступили, но все равно погибло одиннадцать человек. Выяснилось, что заминированы подходы вдоль всей линии вражеской обороны. Майор Баркари объявил батальону: кто вызовется добровольно разминировать поле на виду у австрийцев, получит месячный отпуск. Естественно, дураков не нашлось. Альпийские стрелки ропщут: спереди – мины, сзади – майор, полундра, мы в окружении!
*
Отправился в госпиталь проведать Алатри. Ему лучше, хотя нога полностью не восстановится.
– Ну вот, – подытожил он с обычной своей ухмылкой, – так будет легче меня обрисовать: хромой уродец.
Я вышел из казармы в пять утра; сперва шел лесом, потом двуколка интендантской службы подбросила меня почти до подножья плоскогорья, за которым простирается долина. Гарнизонный госпиталь расположен чуть ниже, в селении Форка. В десять я был уже у постели Амедео. В глазах еще стояли картины гор в их утренней красе, лицо пылало от колючей прохлады горного воздуха. Тут, в госпитале, жара, но капитан бледен, как полотно, – видимо, потерял много крови.
– Как Тони? – спросил он меня. Интересуется также, что новенького у майора Баркари. Сдержанно смеется, услыхав историю про вязанки. Не проходит и получаса, как нам не о чем больше беседовать. Алатри посылает меня на кухню узнать, чем его будут сегодня кормить, обсуждает со мной передовицу, опубликованную в свежем номере «Коррьере»[11]. Отмечаю про себя, что между нами нет былой доверительности, отмечаю, напротив, дистанцию, которую он старательно устанавливает между нами, его желание, чтобы я встал и как можно быстрее его покинул.
Я напрасно спас ему жизнь, ведь для человека его пошиба чувство благодарности страшнее смерти. Я ни словом, ни намеком стараюсь не затрагивать больную тему. Он тоже не обмолвился ни словом.
Наше свидание становилось тягостным. Мы обнялись, поскольку объятия в некоторых случаях – обязательный ритуал; я почувствовал, что Алатри прощался со мной с облегчением и сжавшимся сердцем.
Уже на выходе его лечащий врач, тоже капитан, посвятил меня в тайну: Алатри окончательно спился. У него пытались отнять коньяк, он объявил голодовку. Опускаю множество анекдотов, которые с упоением рассказывал мне доктор (словно речь шла о дрессированном псе и его бесподобных способностях); о том, например, как Алатри воюет с монашками-медсестрами: они прячут от него бутылку, он вгоняет их в краску, предлагая в обмен услуги своего детородного органа; они шантажируют его коньяком, он кроет их матом и святотатствует; заканчивается все уговором: ему выдают бутылку на день. Однако сознание, что его держат на «голодном пайке», нестерпимо для бедного алкоголика; он с дорогой душой растянул бы на день свой рацион, но коварная мартышка, поселившаяся у него за хребтом, заставляет его выдуть все сразу.
Это сравнение придумали венецианские стрелки: про того, кто запил; они говорят, что мужик живет не своим умом, а что им управляет мартышка, живущая у него за хребтом. В самом деле Алатри не чаял, когда я уйду, я оказался препятствием между ним и остатками коньяка, который он куда-то припрятал.
Я взбирался на плоскогорье с тяжким грузом – другом, который себя губит. Я думал о несомненных достоинствах Алатри и о коварной мартышке, которая их пожирает. Подумалось даже, что, может