Андрей Белый - Том 4. Маски
Пузырь из плевы — человеческий глаз: так откуда же фейерверк?
С ним он шарчил коридорами: правда есть первоначало, «пра» в «да»!
Шаркал шаг; и — да-с: — раз; и — да-с: два-с!
— Голова, — ладно: при! — Пятифыфрев подбадривал
Три… Семь…
И — темь.
Николай Николаевич — действовал.
* * *Скорби седые его принимала на грудь; и расческою космы чесала; к ней близил единственный глаз; ей гырчал успокоенно в ухо:
— Мой батюшка, «ламбда» — простое число…
— «Ламбда» эс вычетом трех, разделенное на два, — Бернуллиево!
* * *Как лавина, из белого облака, грозно сверкнув серебром, грохотаньем и мраком напучась, — тяжелою массою рушится в пропасти, — так Серафима, из воздуха воздух, серебряная в серебре, — грохотала.
Пришел таракан
Как, чорт, отчество барышни в фартучке? Ротик — малиновый; личико — мило овальное; платье — вишневое… Ей он подшаркнул:
— Ну вот-с!..
— Говоря рационально…
— И — я-с!
И смотрел исподлобья с приятным лукавством, в обязанность влопавшись: личность свою на себя, как халат повисающий в шкапе, надеть.
На плохом самокате возможна езда; взяв больной интеллект в свои руки, — поехал на нем: дипломат!
— Я-с — к услугам-с!
У губ появилась ирония.
Что, мой родной?
И глаза заглянули в глаза.
И взяла его за руки; он же заплатой — в звезду законную; глазом — в нее, скрывши дырочку в памяти, темою выбрав вопрос отвлеченнейший.
Вы камфару положите; и к ней через месяц придите— она — улетучится…
И перешлепнул губою:
— И — я: в свои думы.
И клок бороды ухватив, ткнул под нос:
— Полагаю: в системе Минковского время быстрее…
Прислушался к голосу из-за стены: Николай Николаич, морская свинья, видно, свинствует в номере «шесть».
— Шут ломается!
Нос завернул, будто запах услышал плохой:
— Фу ты, чорт, — растерял свои мысли.
— О чем я?
— О времени.
Вспомнил: к столу — начертать знак числа:
— Чтоб представить его, — показал ей число, — надо взять единицу; и к ней, говоря рационально, приписывать столько нулей, чтобы два миллиарда лет жизни наполнить и ночи, и дни, приставляя нули к единице.
Отставивши ногу, качнул сединой, переживши число, им представленное, в миллиардах лет жизни, осиливаемой черчением ноликов, между двух жестов руки Серафимы Сергевны, протянутой к скляночке с бромом, и скляночку эту на место поставившей.
— Вы — Серафима?… Простите, пожалуйста, — отчество?
— Я — Серафима Сергевна.
— И я говорю: Серафима Сергевна!
Похлопал себя по груди; и, — огладивши бороду, сел.
Серафима Сергевна смеялась здоровым, грудным своим смехом; оправила скатерть:
— Я чай заварю.
Наводила уют.
— Кипяток: в номер семь, — с тихой силою: к двери.
Рачком прибежал чернокан; сел у ног и свой ус философски развеял; профессор бросал ему крошечки, припоминая, как мухи садились на нос; но кусаки исчезли, пришли тараканы.
Они распивали чаи; голова Галзакова в дверях появилась; за ней Несотвеев стоял:
— Сестра?
— Брат?
И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:
— У китайцев «два» — «пу», или — «уши»…
— Поди ж ты, — Матвей обжигался губами.
— Шесть: «Титисит упа» — зулус говорит, — и вознес разрезалку в окошко, под звезды он. — Значит: взять палец большой руки, левой-с, когда пересчитана правая-с!
Так это выревнул, что таракан, крошки евший, — фрр: в угол!
Все — в смех.
Серафима Сергевна сидела с расплавленным личиком: в розовом жаре своем.
Николай Галзаков подмигнул:
— Не нарадуешься: голова отрастает!
Профессор же пил с наслаждением чай; он подставил стакан:
— Еще, Наденька!
— Я — Серафима Сергевна.
— А?
И — почесался за ухом: когда он, бывало, работу откладывал, то — шел он к Наденьке: броситься словом!
Матвей Несотвеев шептал Серафиме:
— Как мать и как дочь ему будете!
— Значит — близнята, — решил Николай Галзаков, опрокинув на блюдце стакан.
Значит: —
— Лир —
— и Корделия!
Как Микель-Анджело…
Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…
Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока — затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану — на красную яму, — надели заплату «о н и»: не на жизнь!
Она — фейерверк!
Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:
Исчисление Лейбница съел инженер!
И — в пустое пространство твердил:
— Социология, — вывод теории чисел!
А лоб, точно море, в пустое пространство свою уронивши волну, прояснялся:
Закон социального такта найдет выраженье в фигурном комплексе.
И — к Софу су Ли, —
— к этажерке:
— Мой батюшка, числа — комплексы живой социальной варьяции!
Так убеждал этажерку он: Софуса Ли.
Пифагора связав с Гераклитом, биение опухолей — на носу, на губе, на лопатке, в глазу — пережил сочетанием, переложением чисел, — не крови; кривые фигур представ-дял — перебегами с места на место: людей.
Игру выдумал.
— Будете «а»… — точно пулей сражал Пертопаткина.
— Стало быть… — оком наяривал дроби.
— Вы станьте сюда вот.
И оком толкал:
— Не туда-с!
— Ну, вы будете — «бе», — разрезалкой ловил Панту-кана.
— И, стало быть… — бил разрезалкой в плечо.
— Вы параболу справа налево опишете… — и разрезалкой параболу справа налево описывал.
— А Пертопаткин параболу слева направо опишет… — параболу слева направо описывал он.
Завернувши ноздрю, доставал свой платок: отчихнуть; носом — в небо: поднюхивал формулу.
— Ну-с, а теперь, — пальцы прятал под бороду; и их разбрызгивал в воздух из-под бороды:
— Разбегайтесь! —
— Из «бе-це-а» —
— в «а-бе-це»!
И Пертопаткин ему:
— Мы играем, как в шахматы!
— Это же-с шахматы нашего века… А в Индии в шахматы, — ну-те, — играли людьми: не фигурами; ставились воины; и — выводились слоны.
Параноик, дразнило, — ему из кустов:
— Каппкин сын это выдумал!
— Справьтесь в истории шахмат, — профессор в ответ.
И Пэпэш-Довлиаш с наслажденьем чудачества эти подчеркивал:
— Видите?
Видела: силится всем доказать, что профессор Коробкин — дурак; демонстрировал Тер-Препопанцу (я — что-де: оставим!):
— Вы видите сами!
Орлиная, цепкая лапа, схватившая курицу: курица в воздухе бьется; и — видит: из неба, из синего, злой и заостренный клюв к ней припал!
Умоляла его Серафима.
— Профессор, — сдержитесь.
Переорьентировать всю биографию (детство, Кавказ, надзирателя, годы учебы, женитьбы) — не просто; и так он с усилием сдерживал мысль, чтоб в нее контрабанда не влезла.
Себе объяснял, как попал в этот дом (знал, — в лечебнице, болен): его шибануло оглоблею до сотрясения мозга.
* * *— Я все вот стараюсь понять его жизнь и ему показать: на картинках, — пыталась другим объяснить Серафима Сергевна. — Я их подбираю со смыслом; и этим подбором стараюсь помочь ему память о прошлом сложить; его бред — переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт.
Приносила альбом; и — подобранные мастера Возрожденья прошли: роем образов:
— Это — Карпаччио.
— Это — Мазаччио.
— Вот — Рафаэль, Микель-Анджело.
Точно родною дорогою от Рафаэля к Рембрандту вела, совершая в нем роды: —
— из фабул страдания вырос осмысленный облагороженный образ увенчанной жизни!
И над Микель-Анджело плакал он:
— Вот: человек.
И увидел: глаза ее, золотом слез овлажненные, — голубенели звездою.
— Вы поняли?
Глазом, открытою раною, видел он
Свет — ясно желт: канареечен; серая, каре-кофейная — тень;. только дальних домов ярко-желтые призраки нежно чистееют: медовыми окнами; встал из-за рденья деревьев профессор Иван, жмуря глаз, как от солнца.
То было тому назад — год.
С Серафимой глядели: как смуглыми скулами пучилось с лавочки оцепенелое тело в шинели, склоняясь на озолоченный костыль, сжатый в пальцах; серели: щетина и щеки; и врезались: лоб костяной, в синих жилах, невидящий глаз, застеклелый, как от судака.