Андрей Белый - Том 4. Маски
При Пэпэшином брюхе, под Тер-Препопанцевым носом, чтоб не разронять поручений, хваталась за книжку (болталась на фартучке); и к карандашику — носиком:
— Ванна.
— Пузырь.
— Порошок.
— Растиранье.
— Термометр.
Тому-то, тогда-то, — то; этому — это-то. Тер-Препопанц, сам добряш, — защищает:
— Оказывает благотворное действие!
А Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, — тому некогда видеть: часы нарасхват: диагноз, семинарии, лекции, вечером — в «Баре — Пэаре»: он: с неграми.
— Дэ… Психология, то есть — бирюльки… Ну — пусть себе вертится здесь, пока что; вода — тоже безвредица, а не лекарство: пусть думают, — кали-броматум.
Бывало — шурк, топоты: по коридорам, ломаяся броской походкой, бежит Николай Николаич за пузом своим; за ним — пять ассистентов халатами белыми плещут; однажды, как мышку, накрыл он ее: она голову одеколоном тройным растирала кому-то.
И ей Николай Николаич:
— Движение сердца?… Здесь — клиника нервных болезней, — совсем не сердечных.
Бедром нервно вздрогнул; и — улепетнул; и за ним ассистенты, все пять, улепетывали.
Препопанц, Аведик Дереникович, ей:
— Вы ступайте к Плетневу; научит: движение мускула, нерва моторного, — сердце… Вы нерв изучайте.
А глупое сердце подтукнет; свой ротик раскрывши, моргает: как белая тень, — на стене.
Так снежинка, сплошной бриллиант, тая, выглядит: капелькой сырости.
А Плечепляткин, студент, все, бывало, поплевывает:
— Затрапезная, вялая…
Но — бирюзовые трапезы приготовляла больным. Николай Галзаков:
— Не горюйте, сестрица. Матвей Несотвеев:
— Мы с вами, — болезная.
— Я вот сестру, хоть умру, — не забуду; учила добру. Так ее поминали.
Вода — не лекарство; а — взбрызни водою, а — дай воду, — жизнь!
* * *Служба кончена, — взапуски с листьями, ветром гонимыми, карими, красными, по переулкам — Жебривому, Брикову, Африкову и Моморову до Табачихинского — к Василисе Сергевне, к профессорше, чтобы узнать поподробней о пёсике Томке, которым забредил профессор Коробкин; узнать, при чем тряпка, которую пес принес в дом; заодно уж за красками: для Пантукана.
Узнала, что тряпкою рот затыкали — профессору: вообразил себя псом.
Дома — мать, Домна Львовна, с пакетиками: для профессора, — одеколон тройной, сладости и репродукций альбом (Микель-Анджело) — Элеонора Леоновна Тителева занесла.
Утром — ветер: порывистый, шаткий; калошики, зонтик — пора; за забор перезубренный, в глубь разметенной Дорожки, с которой завеялись листья; и вот он из веток является, — розово-белый подъезд; над подъездом же, каменные разворохи плюща пропоровши, напучившись тупо, — баранная морда, фасонистый фавн, Николай Николаевич номер второй, — рококовую рожу рвет хохотом, огогого! «Просим, просим: не выпустим!»
Там — два окна; там старик этот пестрый просунулся носом и черной заплатою; там — ее смысл, ее жизнь, ее все!
Вырезаясь из неба, под звездами
Утро.
Какая-то вся осердеченно быстрая; воздух меняла, когда прибирала; очки, разрезалка, флакон, — при руке; свечу — прочь, потому что боялся: жегло, — злое, желтое — жгло.
Все-то линии рук рисовали ему синусоиды; точно крылатая; мысли — звук рун; ей под горло от груди, от радостной арфы, как руруру-ру!
Точно гром!
В белом фартучке сядет при кресле; и глаз свой, то котий, то ланий — к нему; а дежурство отбыв, — появляется снова.
Из вечера мглового месяц — перловый; белясы метлясые травы; а лист — шелестит; окно — настежь; из кресла — Иван, брат, — осетрий свой нос растаращит на месяц ноздрями, пещерами; усом, как граблею, в окна кусается: с лаями; трясоголовый, растрепанный; глаз, как огонь.
Кто-то станет и скажет в окно:
— Дуролопа!
— А вы бы потише.
И — штору опустит; и — слушает бред: —
— Перетертую тряпку Том,Пес, —принес.В дом.Ее ел, костогрыз!А потом, —Кто-то, —Комгрязный грызТряпки трепаной.
Раз он, халат расплеснув, лоб утесом поставив, забил разрезалкой по воздуху, громко вылавливая — стишок, собственный:
Знаки ЗодиакаСтроят нам судьбу:Всякая собакаЛает на луну.Истины двоякойКорень есть во всем:В корне взять, — собака,Не дерись с котом.
Серафима Сергевна — рукой за флакон: чувства — дыбом в нем; волосы — дыбом; трет голову; свои седины, протертые одеколоном, в простертые дымы годин, точно в сон, — клонит он.
Появилась с котом:
— Кот, котище!
В колени. Котище — рурычит; катают кота; кот — в ца-рап; а «Иван» — в уверенье, что он кота на голову надевал: вместо шапки; и коту — принялись приучать, чтобы, вытравив старую ассоциацию, новую в память, поставить.
— Вот, — Васенька!
— Очень забавная штука!
И сел, губой шлепнул, — с котом.
Но лукавую шутку подметивши в бреде; она эту шутку выращивала, чтоб отвлечь от страданья; лукавец за шуткою, как из норы, вылезал; и с посапом смотрел, как она представляла — оленя, слона.
Где страданье, как громами, охало, на состраданье переводила страдание.
Повесть страдания — совесть сознания.
Солнцем над тьмою страдания — самосознание: вспыхнуло!
* * *Вспыхнуло из-за спины; круто перевернулся; и — видел: блеск белый живой, электрической лампочки: комната; в ней у окна он стоит, прислонясь, вырезаясь на небе, усеянном звездами; то — отраженье от зеркала.
Вот же он!
Дело ясное
Серый халат с отворотами — стертыми, желтыми? Как? Не на нем? На нем — пестрый, — халат был подарен Нахрай-Харкалевым, профессором и знаменитым ученым, объездившим свет; он приехал из Индии, с белоголовых высот гималайских с мурмолкой малайской; года, нафталином засыпанный, прятался; вынут, надет; а мурмолка — на столике: вместе с футляром очков, с разрезалкою, — вот!
И прошлепал он к зеркалу — глазом вцепиться в квадратец повязки.
— Сто сорок сорок! Почему-с? И — откуда?
Глазную повязку поправил.
Коричневый клок волос — где? Обвисает, как снегом, нестриженым войлоком: видно, не красился.
Как вырос нос? Щека, правая, — всосана ямою, шрам, процарапанный ярко, — вишневого цвета: стекает в усищи, которые выбросились над губами, как грабли над сеном: седины свои ворошить.
— Дело ясное!
Взаверть, — свою завернувши ноздрю, закосив на себя самого через плечо; на плече он серебряный волос увидел; серебряный волос с халата он снял.
Тут малютка какая-то, — барышня очень приятная, за руку взявши, от зеркала прочь повела:
— Не полезно, профессор, разглядываться!
Кабинетик был маленький; в темно-зеленых обоях себя повторяла фигурочка: желтая, с черным подкрасом.
Где туго набитые книгой шкафы?
Вот — кровать; стены белые, гладкие, с голубоватой холодной каемкою; коврик.
— Скажите пожалуйста!
Жмурился, точно от солнца, внимая себе:
— Ничего-с… Образуется…
Образовалась же комната — все-таки: было то — чорт знает что!
— Извините, я — кто, с позволенья заметить?
— Профессор Коробкин.
— Как так? Быть не может!
И руки потер: формуляр его ввел в овладение именем, отчеством, званием, рядом заслуг пред наукой; и — «Каппой» — звездою.
Припомнилось, —
— как Млодзиевский его волочил, точно козлище, в аудиторию — кланяться в щелки ладошей и в гавк голосов сквозь гвоздику кровавую; этот венок перед ним два студента держали, а Штернберг, астроном, огромную, «Каппу», — звезду, в отстоянии тысячи солнечных лет, — подносил!
Десять чортов, — или тысяч пустых биллиоников, лучше сказать, километров, его отделили с тех пор от… «Коробкина»?
— Каппа-Коробкин!
Тут он, положивши на сердце футляр от очков, как державу, другою рукой разрезалкой взмахнувши, как скипетром, над своим царством, над «Каппой», звездой, — депутацию встретил, иль…: личико высунулось, на одно став колено под ним; эта белая тень на халате, малютка, ему оправляла… — как-с, как-с, нет позвольте-с, — …штаны?
— Я и сам-с!
И к окну отошел: подтянуться.
Серебряно-синий издрог бриллианта, звезды, встал в окне; в размышленье ударился он, оправляя штаны: небо — дно, у которого сорвано всякое дно, потому что оно — глазолет: сквозь просторы атомных пустот; где протоны — сияют, как солнца; созвездья — молекулы; звездное небо, — вселенная, клеточка: звездного или небесного тела, в которое он, как в халат, облечен.
И он выкинул, рявкнув, в окно разрезалку свою.
— Макромир, — как сказал Фурнье д'Альб.