Андрей Белый - Том 4. Маски
И увидел: с ним вместе в окошко знакомое, будто Надюшино, дочкино, личико, — высунулось; и ему из окна объяснил: небо — дно, у которого сорвано дно; и оконный квадрат, ими вместе распахнутый в небо, — распахнут из неба же.
— Небо, — наш синий родитель: протон; так сказать, электронное солнце!
Тут поняв, что — сад пред ним: зазаборный домок на припеке желтел в мухачах — в этом месте; и Грибиков шел проветряться; а тут — что такое теперь? — Неизвестный подъезд? — Над подъездом какая-то твердая морда из камня морочила.
— Где ж переулок?
— Какой?
— Табачихинский?
— Девкин!
— Взять в толк!
И — умолк.
Не сказал, что тревожится: память отшибло; вчера же он ехал к Матвею Матвеевичу Кезельману, к кассиру Недешеву, с дачи, в Москву, получать свое жалованье и с Матвеем Матвеевичем о делах перекинуться; пер он полями на станцию: и собиралась гроза; встала желтая тучища; после ж, — ударила молния.
Деньги-то, жалованье: получил и — куда-то засунул! «Фу, — чорт!» и похлопал себя по штанам: они пусты.
* * *Актер входит в роль, ее даже не зная; и — он: он трудился над ролью «Коробкин».
Коробки ломались
Его навещали: пришел Задопятов:
— Уф, — сам я стал одр: умерла Анна Павловна.
Он — не расслышал: зажмурился, пальцами отбарабанив, внимая себе, как другому.
— Будь бодр: чего доброго, — встанет твоя Анна Павловна.
— Да умерла, — говорю.
— А… Взяв в толк…
И — умолк.
Приходила сюда Василиса Сергевна:
— Мы — что; мы — живем: а вот Надя твоя долго жить приказала…
— Что ж: я поживу еще…
Видно, — не понял; вдруг — понял он:
— Наденька?… Как?
И из глаза, единственного, — в три ручья!
* * *Громко фыркая, плачась, что вот он — один и что некому плакаться, протопотошил с неделю под дверью; и выплакался, положив седину, на колени: к сестре.
Лир — Корделию встретил.
Плаксивый период прошел.
* * *С того времени в памяти рылся: расспрашивал:
— Ну, а Цецерко-Пукиерко, чорт побери, — что и как? Василиса Сергевна:
— Ах, — не говори, скрылся Киерко твой; след простыл; писал — в «Искре».
— Все умерли, — что ли?
И глаз — вспыхнул искрою; не избежать горькой доли; и глаз — погас! Каждый из нас, вспыхнув искрой, знать, гасит свой след — в бездне лет
— Да!
Без дна — времена!
И по памяти он заметался кругами: когда улепетывали: как испуганный заяц; и он припустился в бежавшее время, — испуганный заяц!
* * *И вновь косохлест, подымающий бреды, где — Грибиков (дрянь снится нам) из-за форточки сызнова фукнул; и — сызнова (рухнули прахом года, как в дыру). —
«Дррр!..»
— Война мировая, профессор Коробкин!
* * *«Драмбом» —
— точно рапортом дробь выдробатывал, вздрагивая, барабан; дрдррр —
— тарртаррадар! —
— дрр-дро!
— Право! Раз! — вскрикивал прапор в туман: за забором отряд пехотинцев прошел: «Дрроо!»
Карета, квадрат
Удар, драма: дар: —
— даррр —
— ман… дрррооо!
Головою отпрянув и носом влетев в потолок, он вскочил, точно бой барабанов, свою разрезалку, как меч, вознеся
И залаял, кидаясь, — залаял усами: во тьму:
— Патентованный вы негодяй-с… Я-с — ученый; и — да-с: патентованный!
Ус белой граблей топырился: форточка в ухе открылась; я голос, плаксиво визжащий, как ножик точимый, мозги и составы оттуда разрезывал —
— Что же, — давайте, давайте тягаться; попробуем, как патентованный ножик задействует над патентованным мясом!
— А, а!
Вынималось дыхание; тряпкой заклепывали разорвавшийся рот; он, всплеснув голубою полой, на которой оранжевые, сизо-синие, желтые пятна в глаза Серафиме взлетели, зажав свои уши, спасался; под столик — на корточки сесть.
Серафима — под столик: на корточки сесть, успокаивать, одеколоном за ухом тереть, чтобы —
форточка в ухе: закрылась.
* * *— Дрроо!
— Дроби пролеток, профессор: чего вы волнуетесь?
— Дроби?
К окну выходил уверять: эти дроби открыл математик Бернулли:
— Вот что-с: теорема Коши, — та, которая связывает теорему Фермата с рядами дробей в разложении сумм степеней…
И в светящийся блеск, пролитой из окна, засветяся своей сединою, он тыкался пальцем в пылиночки, тщася их вычислить:
— Дробь: единица, — гм, — в степени «эм», плюс, два в степени «эм», плюс ряд точек, плюс «эн», степень «эм», по, — гм-гм, — степеням: «эн» — пылинку на пальце разглядывал; к пальцу приставился носом:
— Бернулли ввел дроби такие; поэтому их называют
Бернуллиевыми; в них память прочислена; а то — дыра вместо памяти.
Глазом своим из опухшего века глядел вопросительно: память в квадрат возвести? Открыть скобки?
— Сто чортов и двадцать пять ведьм! — залягался он носом.
Удар за ударом: —
— оглоблей —
— по памяти!
Черный квадрат, а не память: на глазе сидит.
* * *Он выносит за скобки его…
— Не срывайте повязки!
И — перекувырки: незыблемый остров, звезда его, «Каппа», которую знал, как пять пальцев, где жил, — унырнула, как кит под ногами; квадрат, став каретою черною — ринулся; он — за квадратом: довычислить!
— Тряпку и мел.
И сквозь солнечный луч, расплескавши халат, как павлиний, играющий красками хвост, — в двери он; а — за ним: Серафима, Матвей Несотвеев и Тер-Препопанц, — все, — повыскакав, ринулись в планиметрические коридоры: со шлемом и гавком!
За всеми за ними, глаз выкатив, ринулся пузом Пэпэш-Довлиаш.
Привели, уложили:
— Пузырь!
Кризис кончился.
Поступь поступочная
Отрывали ее: в этот номер, в тот номер, их — шесть!
И из номера в номер, как тихий теленок, он, туфлею шлепая в пол —
— за ней шел!
И носище просовывал в стаю халатов — узнать: Пертопаткин, Кондратий Петрович, войну отрицавший, за это сидевший, — какой поднимает вопрос?
Поднимался вопрос:
— Человек, что такое?
Пух, пыли, — взлетают с земли; град — слетает из неба; и он — слетал: наголову:
— Человек… есть… число… — искал слов.
— Не гармония ли? — сомневался Кондратий Петрович.
— А я-с утверждаю: число, — искал слов, — «звуковых».
И просил Серафиму Сергевну: подсказывать.
— Ритм? — сомневался Кондратий Петрович.
Зрачок, как орленок, плескался, как крыльями, — веками:
— Он — отношенье числа колебаний. — Просил Серафиму Сергевну: подсказывать:
— Скажем, — к рукам?… Или, — скажем, — к стопе?
— Что ли, — к поступи, — слова искал.
И зрачок ушел в веко, как желтый орленок: в гнездо. И Кондратий Петрович, всплеснувши руками:
— К поступку?… Как сказано-то?
Николай Галзаков, заболевший солдат, приседал от восторга: орлом:
— И выходит-то — вот что: ногами мы слушаем!
Желчный Хампауэр подкрался: второе пришествие, собственное, проповедовать.
— Слушайте поступь мою; это — я: к вам пойду!
— Вот: изволите видеть! — как лопнет за спинами.
Видели, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, с громкой жалобой Тер-Препопанцу на кучу показывал, с Тер-Препопанцем подкравшись и слушая жадно протянутой челюстью; он к Серафиме Сергевне с иронией выкинул руки свои:
— Ессе femina!..[64] Вы-то что смотрите тут!
А профессор, как пес, защищающий дом — на него: хрипло взлаял:
— Живем, сударь мой, — говоря рационально, — у вас непорядочной жизнью-с: горилл, павианов, гиббонов-с!..
Пэпэш, не ответя, показывал с дьявольской радостью им на отверстие двери глазами.
— По камерам!
— Там — гулэ ву!
Пертопаткин к нему приставал:
— Верю в правду, в сознание, в категорический императив, а не в грубое право насилия, здесь практикуемое.
Николай Николаич же ручку — в карман, а другою в бородку; профессору пузом своим передрагивал:
— Как самочувствие ваше, коллега?
— Прекрасное…
— Стул?
Глаз напучив, — бараний, пустой, — ну приплясывать ножкою, «Тонкинуаз» напевая; и — вдруг: к Серафиме:
— Клистир ему ставили? Ставьте!
И броской походкой — бежать: коридорами; и —
выключатели щелкали; в ламповых стеклах выскакивал блеск, — электрический, белый.
* * *Губа — принадлежность едальная; фейерверк слов в ней — откуда?
Под небо ракетою выбросил: силою мысли свершится-таки обузданье гиббона прямящею правдой: «да» правды есть — категорический императив, что ни скажешь!
Пузырь из плевы — человеческий глаз: так откуда же фейерверк?