Негатив. Портрет художника в траурной рамке - Лев Михайлович Тимофеев
Нет, ни актером, ни циником, ни пустым мечтателем Закутаров, конечно, не был, и «движение вперед» (в кавычках, потому что не более как устоявшаяся метафора, а истинное движение, о направлении которого нам самим ничего не известно, — оно, как и царствие божье, только «в нас самих есть») действительно было самым простым объяснением его главных поступков в жизни.
И расставание с Дашулей двадцать с лишним лет назад после почти трех лет совместной жизни, после рождения ребенка, который вроде бы должен был сплотить семью, — это расставание тоже было «движением вперед». («Закутаров, не уходи», — тихо сказала она ему в спину, когда он был уже в дверях, — так тихо сказала, словно предоставляла возможность услышать или не услышать — по желанию. И он не услышал, не захотел, — и ушел.)
Еще в первые, счастливые месяцы их семейной жизни, вскоре после того, как он перенес свой фибровый чемоданчик из мазанки на Варавке в большой дом на Вшивке, он записал в дневнике, представлявшем собой папку с разрозненными листками или даже клочками бумаги, любыми, какие попадались под руку, — иногда это были даже оторванные полосками поля книжных или журнальных страниц (а в тот раз — полоска полей из библиотечного журнала «Вопросы истории»): «Мне двадцать один. Оканчиваю университет. Любимая жена, уютный дом, налаженный быт. Жизнь устоялась? 24.10.77 в 18.45».
Словно отвечая на эту смешную запись и на его наивный вопрос (кому: себе? Господу?), уже через несколько дней (28.10.77 в 13.30) папку с «дневником» забрали при обыске, и он больше никогда ее не увидел. Но оказалось, что все до единой записи он держит в памяти (он и теперь помнил все, что за пятьдесят лет жизни когда-либо и где-либо записал на бумаге — даже школьные задачки по математике — и какова была бумага, и чем записывал: память гения). И вот через три года, уходя от жены, увозя свой вечный чемоданчик в автобусе «Вшивка (то есть, конечно, имени какого-то там партсъезда) — Морвокзал», тесно набитом, как всегда по утрам, полупьяными женщинами всех возрастов в телогрейках, пропахших копченой рыбой (ночная смена местного рыбзавода), он вспомнил ту запись на обрывке из «Вопросов истории» и подумал, что самым большим несчастьем было бы записать когда-нибудь уже без вопросов, окончательно: «Всё. Вот теперь жизнь действительно устоялась», — записка самоубийцы.
В кошмарных снах его мучители (чаще подростки или случайные уличные хулиганы) всегда стесняли его движения: связывали руки, опускали в глубокие и темные подвалы, закрывали в тюремных камерах — и он просыпался, задыхаясь в борьбе, в попытках освободиться, выбраться… Вот и сегодня у Карины на Ленинском, когда после утреннего стресса на пожаре, да и после вчерашнего изрядного коньяка, он сразу уснул, едва голова коснулась подушки (Карина задержалась в ванной, нашла его уже спящим и не стала будить даже ради «вторника» — тихо задернула шторы и вышла, прикрыв дверь), ему приснилось, что он в каком-то замкнутом пространстве, в вагоне или в салоне большого автомобиля, где сиденья опущены так, что получилось широкое ложе, застеленное чистым бельем; и тут же с ним два мальчика-подростка — есть тут и подростки-девочки, но именно мальчики (причем один из мальчиков — Алена Гросс, здесь она именно мальчик, а другой — тот большеглазый испуганный щуплый подросток, который вместе с Закутаровым был вторым свидетелем на давнем процессе Бегемотика в Черноморске и который тогда же погиб, застрелился из охотничьего ружья) прижимаются к нему и затевают какую-то эротическую игру, и он, глядя на них, касаясь их, даже уже представляет себе, как это все будет происходить, и чувствует, что сейчас у него случится поллюция, но при этом сознает, что спит, и хочет проснуться, хочет выбраться из этого салона, из этого замкнутого пространства, но проснуться не может, потому что мальчики вдвоем крепко обняли его сзади и навзничь повалили на себя, и у него нет сил ни подняться, ни освободиться от их объятий… Он проснулся с тяжелым сердцебиением и тяжестью в затылке, которая прошла только после того, как Карина напоила его кофе.
— Вчера, — сказал он ей, уходя, — я до того надрался, что собирался утром ехать в Прыж и в Пустовлю к Кукуре. Вместе с Аленой Гросс. И если бы не пожар, я бы, может, сидел бы сейчас в поезде.
— Лежал бы, — сказала Карина. — В двухместном купе ты лежал бы с Аленой, потому что тебе не дано быть рядом с женщиной и не лечь с ней в постель. Если бы, конечно, ее высокие гэбешные покровители прежде не выкинули бы тебя из поезда на полном ходу где-нибудь на лесном перегоне.
Он никогда не обращал внимания на ее ревность, потому что никогда не верил, что она его всерьез ревнует. И про вчерашнюю пьяную идею поездки в Прыж сказал только потому, что ему вдруг стало страшно уходить от нее, уходить из-под ее защиты (словно она и вправду могла защитить от тех, кто сжег мастерскую и кто угрожал ей самой), и он хотел, чтобы она знала, где он находится в каждую минуту времени, и куда направляется, и куда собирается направиться. На всякий случай. Так ему