Экспресс-36 - Борис Сандлер
Ты так боялся голода, что, казалось, никогда не чувствовал себя сытым. Помнишь, когда вы с мамой шли к кому-нибудь на день рождения или свадьбу, тебе обязательно требовалось «перехватить» что-нибудь еще дома — ведь ты не мог спокойно смотреть, как люди собираются вместе, чтобы «уничтожить столько еды»…
На другой фотокарточке — маленькой, пожелтевшей — ты стоишь вместе со своим фронтовым товарищем, вы одеты в шинели, на головах у вас красноармейские пилотки со звездочками, похожие на перевернутые кораблики, а в руках — винтовки, направленные вперед, как будто прямо сейчас вам предстоит пойти в бой. И опять-таки ты мало что рассказывал мне о своей военной службе, так же как и о годах, проведенных в немецких лагерях… Ой, как мне хотелось, чтобы ты был героем! Я сам выдумывал о тебе героические истории, похожие на те, что видел в кино. Долгое время меня согревала фантазия о шраме на твоей груди, с левой стороны. Я был уверен — это след от фашистского штыка, и лишь чудо уберегло тебя от верной смерти… Как же велико оказалось мое разочарование, когда ты сообщил мне, что шрам остался от операции, сделанной уже после войны, незадолго до моего рождения.
Твое молчание, нежелание рассказывать о себе, привычка держаться как бы в стороне, прохладность — даже когда я болел — удерживали и меня от объятий, готовности бросаться тебе навстречу, горячих поцелуев… Не помню, чтобы я особо переживал от мысли, что ты можешь заболеть или, не дай бог, умереть. Всегда боялся, прямо трясся от ужаса, когда маме вдруг становилось нехорошо. В детских своих мольбах просил я об одном: чтобы мама жила вечно — а иначе пусть я лучше сам умру, но одним глазком при этом увижу, как она убивается обо мне… У тебя я учился тому, что значит любить женщину, и этой женщиной была моя мама, или, как ты всегда ее звал, «душенька». Я так ревновал тебя к ней, что не мог видеть, как ты гладишь ее или даже целуешь… Мне кажется, мама это чувствовала, потому что сразу высвобождалась из твоих объятий с отговоркой: «Пусти… Все лицо уже горит от твоей терки!» — и, протянув ко мне руки, смеялась: «А у моего мальчика борода не растет!» Помню, как я внезапно вскакивал ночью от каких-то странных шевелений и тихих вздохов, доносившихся из вашей спальни, с широкой тахты, и, уже растревоженный этими звуками и незнакомыми чувствами, ворочался на постели, словно замерзшая зверушка, в дурманном полусне с обрывочными обжигающими сновидениями. Вероятно, в такие минуты я разговаривал во сне или даже плакал, и только мамины прикосновения к моему лбу или к щеке могли погасить внезапно пробудившийся мальчишеский жар и возвратить меня обратно в лоно детства. Днем все забывалось, и лишь однажды я разразился жалобой: все у нас дома спят вдвоем, бабушка с дедушкой, мама с папой, почему же мне приходится спать одному? Купите мне сестренку! К моему восьмилетию вы с мамой «гулили» мне сестренку.
* * *
Папа поднес левую руку ближе к глазам. Немного отогнув рукав своего пиджака, он взглянул на часы «Ракета». Их вручили ему сослуживцы на банкете в честь шестидесятилетия. Кто мог тогда представить себе, что новенькая «Ракета» с космической скоростью отсчитает оставшиеся пять лет его жизни?
Долгое время я не умел произносить название твоей работы, папа, такое это было длинное и нелепое слово, совсем не для еврейского ребенка — «Молдупрснабсбыт»! Но когда ты впервые взял меня с собой — показать, где работаешь, — я увидел, что огромным и непонятным там было не только название. Меня поразили гигантская конструкция — ничего громаднее я просто не мог себе представить — и тысячи предметов, расставленных на ее широких, вместительных полках — от пола и до самого потолка: всевозможные ящики и коробки, аппараты, детали машин, моторы, крепежные материалы, насосы и краны различного размера — вещи, без которых не может обойтись ни одно хозяйство. Грузовые машины въезжали туда через одни ворота порожними, а через другие — выезжали нагруженными доверху. Водители, экспедиторы, складские рабочие носились по территории пешком и на специальных автопогрузчиках: снимали с полки ту или иную вещь и перетаскивали ее в кузов грузовика. Незнакомые запахи и звуки, обрывки разговоров, выкрики, грубые слова смешивались в необыкновенное гудение, для меня совершенно чуждое и путающее. Но еще больше меня поразил и вызвал прилив гордости тот факт, что ни одна вещь на этом гигантском складе, ни один винтик не могли быть вывезены без твоего краткого благословения: «Добро!» Ты там верховодил, и все прибегали к тебе за подписью со своими бумажками: просили, благодарили, ругались, пугали… Я вдруг увидел в тебе настоящего командира, генерала, каким рисовал себе в детских фантазиях, и начал чуть-чуть осознавать, что бои бывают не только там, где стреляют и льется кровь. Бои — и даже жертвы — случаются и в каждодневной жизни, на обычной работе. Особенно остро я ощутил это, когда ты сам пал жертвой своей работы, жертвой того режима, при котором все мы тогда жили. Подобно Молоху, режим постоянно нуждался в свежих жертвах — чтобы держать граждан в страхе и покорности. Очередная кампания, как эпидемия распространявшаяся по стране и призванная оправдать чудовищные хозяйственные провалы, получила название «экономическая диверсия». Так, папа, в один далеко не прекрасный день ты стал именоваться «экономическим диверсантом».
В неполные одиннадцать лет на меня посыпались слова и понятия, не все из которых понимала даже мама. Спрашивать их значение в школе я не решался. Чувствовал: этого делать нельзя, это — позор! С другой стороны, сама жизнь у нас дома объясняла все без специального разжевывания: тяжелые вздохи, потухшие заплаканные глаза мамы и бабушки, сгорбленная спина деда, склонившегося над книгой, и его горький всхлип, прорывавшийся во время молитвы, так что бабушка уже не выдерживала: «Аврум, прекрати!» Даже моя двухлетняя сестренка, твоя любимица, внезапно ставшая сдержаннее, заглядывала всем нам в глаза с вопросом, который с каждым днем звучал все тише