Красные блокноты Кристины - Александра Евгеньевна Шалашова
what happened?
Бля бля я не знаю как это будет по-английски как мне это написать
ЧЕРТ!
ЧТО ЭТО С ТОБОЙ? ЧЕРТ!
Печатаю, а руки дрожат, как сволочи.
Он почти соскальзывает с кресла, и вижу что-то темное, красное, страшное на его белой футболке.
Я хочу закончить стрим, но не могу заставить себя приподняться, протянуть руку – словно и меня задело, словно я, как и он, могу теперь только сползать вниз. И я сползаю, и больше не вижу ничего.
Потом несколько дней ходила, все футболку поднимала, на живот свой смотрела, проверяла, затянулась ли рана.
Лоно
Обнаженная стояла под розовым фильтром.
Фотограф нарочно заранее наклеил на лампу пленку цвета фуксии, отчего тело на фотографиях будет прохладным, нежным.
Обнаженная думала, что за ними наблюдают, но не могла найти взглядом камеру. Но она должна быть. Поэтому девушка не убирала рук с лона, хотя фотограф просил дважды.
– Слушай, мы тут ломаться будем? Или как? – он опустил фотоаппарат, смотрел прямо на нее. Розовый свет не режет глаза, скорее расслабляет, успокаивает, но она не хотела успокаиваться.
Фотограф вспоминал ее имя, хотел, чтобы подходящее сорвалось с языка, – Леночка, девочка, ведь мы же договорились, я же и студию оплатил, ты мне ни копейки не заплатишь, знаю, сама же спросила, мол, снимаю ли tfp, а я ответил – да, только мне сейчас интересно ню, ты сказала, что вообще-то никогда раньше, но обязательно подумаешь.
Фотограф думал, что она не придет.
Опусти руки, блин, хватит.
А, нет, не Леночка. Марина? Да, Марина. Пусть будет Марина.
– Мариночка, – он начинает снова, ласково, – ты же понимаешь, что я не мужчина здесь, я вообще никто, меня нет, а мы собрались сделать хорошие снимки, а они не выйдут хорошими, если ты будешь такой зажатой. Ты же писала мне – раскрепощенная, подвижная, легкая? Где же твоя легкость? Куда это все испарилось? Давай, становись, раскрепощайся, расслабляйся, вот так… Давай, отпускай, время не резиновое, не век же я так буду стоять; руки. Что руки? Руки уже снимал. Меня руки твои не так сильно интересуют.
Они синюшные вышли, холодновато в студии, нужно было тепловую пушку попросить. Но всего три часа, и сорок минут она красилась у гримировального столика, хотя фотограф просил, чтобы заранее. Но хорошо, пусть бы красилась: но покажи уже это чертово лоно что ж я по-твоему никогда не видел женской промежности вряд ли она у тебя отличается от других ну может быть клитор слишком выступающий или волосы но вообще-то перед фотосессией ты наверняка все там выбрила так что скорее всего не волосы а ранки и маленькие гнойники от вросших волосков это все не страшно я все обработаю будет гладкая кожа ну может не гладкая но хорошая вполне себе кожа как у всех женщин которых я видел я видел немало можешь поверить нет не в этом плане мне не так интересно с ними спать как…
– Ты стесняешься, что ли?
– На меня до сих пор никто, – еле слышно.
– Что?
– Никто так не смотрел.
– А муж у тебя есть, Марина? Что, и он не смотрел?
Обнаженная покачала головой.
– Но тут совсем не как с мужем. Ты же это понимаешь? Не знаю даже – тебя вот в школе в Пушкинский музей водили? Помнишь? Да помнишь ты все, где между белых статуй ходишь, там и мужики, и бабы – все в одних залах, только успевай разглядывать? Так вот, они закрываются, да, рукой или краешком какой-нибудь тряпки, драпировкой, но кажется, что они в любой момент могут убрать руки, побежать куда-нибудь, начать танцевать, ты это чувствуешь? Понимаешь?
Обнаженная не отвечала, и тогда фотограф подошел и оторвал ее руки силой.
Обнаженная вздрогнула, а руки вдруг отделились от тела и осыпались гипсовыми белыми осколками на пол.
Деревья
Я дважды звонил с утра, он не отвечал.
Двадцать тысяч за квартиру лежали на тумбочке в прихожей, сверху стикер – с суммой, меняющейся каждый месяц: это я считал воду и газ. Он никогда не пересчитывал, верил; так только, болтал о ерунде. Вроде и говорили все, что я дешевле квартиру найти могу, все же не центр, темно кругом после заката, фонари разбитые, и не ремонтирует никто, по вечерам выходят мужики без маек, садятся на лавочки, пьют «Жигулевское» из бутылок, а днем – то же «Жигулевское», только из маленьких жестяных банок; вроде так приличнее выходит.
Уже два года каждый месяц Николай приходил за квартплатой: минута в минуту, ровно, не задерживаясь, в руках такое же пиво, как у всех, но сам пивом не пах, наверное, открывал только потом, когда выходил от меня и вызывал лифт. Никогда не шел пешком с третьего этажа, а мне бы терпения не хватило ждать на площадке просто так.
Я позвонил еще два раза после обеда, но он опять не ответил.
Деньги лежали на тумбочке, но нельзя оставить до завтра, я просто не мог представить себе, что уйду на работу и оставлю просто так, совсем близко к тоненькой стене между моей прихожей и общим тамбуром, тут и дверь железная, но ненадежная, а вообще страшно: вот приду вечером, а деньги лежат, словно бы напоминают, что это я опоздал, что это я здесь временно, что в любой момент попросить могут. Попросить. Это мама всегда так говорит. Николай бы не попросил, а мялся-мялся у входа, заикался, рассматривал углы, пока я бы наконец напрямик не спросил. Что, пора, я бы спросил. Первый.
Он пришел в десять тридцать пять, встал в прихожей, смотрел.
– Что, – говорю, – что-то случилось?
У нас никакого договора не было, ничего. Поэтому я каждый раз был готов, даже иногда боялся новые рубашки в шкафу развешивать, потому что вроде как все ненадолго.
– Да вот, – говорит, – мама лежит.
– Как так – лежит?
– Да вот, лежмя лежит.
– Давно?
– Четыре, бля, месяца, – а сам в угол смотрит.
– И что значит?
– Что значит?
Николай вдруг поднимает голову, но не смотрит на меня.
– Ну не могу я, бля, понимаешь. Она пахнет, бля, хотя я нанял эту, как ее, ну, нянечку, типа, чтобы ходила, мыла там, убирала. Но она пахнет, понимаешь, и…
– Сиделку. Я понимаю.
– И…
Я понимаю.
– А мне на работу надо, там смотрят и не спрашивают – что от тебя так воняет? – нет, не спрашивают, а просто смотрят. Но все ж ясно…
– Когда?
– Не, ну ты, – теперь шарит взглядом по лицу, ищет глаза, – ты не думай, ты живи сегодня, завтра, выходные, но только потом – понимаешь, никто ведь не спросит на работе: а почему это, Коляныч, от тебя пахнет? А никто не спросит, бля, что у тебя, бля, мать не лежит еще? Она ведь старенькая у тебя, бля. А я такой – лежит, да. Никому не скажу.
– Хорошо, я съеду завтра.
– Не, ты не думай. Не думаешь, что я… нет?
– Нет. Вот деньги за месяц.
– Ну ты че? Деньги. Вот еще, с тебя деньги брать, когда я такое…
– Я же прожил этот месяц, все правильно. Бери.
Он запихивает деньги во внутренний карман, не пересчитывая. Хочет еще сказать, но оглядывается и выходит.
Ночью я складываю в чемодан книги и рубашки, а утром выхожу под желтоватые октябрьские деревья.
Среди деревьев
Пожилая женщина смотрела через забор детского сада, где ворона прыгала в траве, шебуршила. Да ты не прячь, каркуша, кушай спокойно, пробормотала женщина словно бы про себя, и я замерла от нежного, колотившегося. А как ее зовут, спрашиваю, неужели на самом деле Каркуша? Женщина спокойно смотрит, точно ожидая меня, – на самом деле должны быть знакомы уже давно, потому что она из второго подъезда, а я – из девятого, совсем близко, но я не подходила.
Нет, не Каркушей, конечно, это я так, ласково – мол, каркуша ты мой хороший, никто не отнимет, никто не отберет. Хотя тут много ворон, возле детского сада особенно. И зимой, не знаю, откуда они берутся.
Я хочу ей сказать,